Коронованная распутница - Арсеньева Елена. Страница 39

Петр смотрел на нее с высоты своего огромного роста:

– Любила?.. Что ж ты тогда?..

Он осекся, и такая молния проблеснула в его глазах, что Марье показалось, перед ней стоит не царь, а тот самый ангел с карающим мечом, который преграждает ей вход в рай. Хотя Петр в эту минуту, с ужасным выражением ненависти, на миг исказившей его лицо, был более похож на дьявола…

Впрочем, спустя миг лицо его разгладилось. Он шепнул что-то на ухо палачу, всем вокруг показалось, что это – отмена казни, милостивое прощение, однако все ошиблись: через минуту блеснул топор, и черноволосая голова Марьи скатилась на помост.

Петр наклонился и поднял голову казненной красавицы. Посмотрел в померкшие синие глаза – и поцеловал ее в губы. Ну вот теперь-то они принадлежали только ему. Этот последний поцелуй принадлежал только ему… И наконец-то он почувствовал, как начинает утихать боль, которая сжимала его сердце с тех самых пор, как он узнал: Марья изменила ему с Иваном Орловым. Тогда он задумал ее смерть. Марья обречена была умереть… Ну что ж, она облегчила дело сама. Теперь оставалось решить, что делать с Орловым.

Петр вновь посмотрел в синие мертвые глаза – и злорадно усмехнулся. Марья шла на все, чтобы выгородить своего трясущегося от страха любовника? Ну что ж… Так и быть, Марьюшка! Твой Орлов останется жив! Сейчас Петру стало стыдно, что он так страшно, так чудовищно ревновал эту женщину к ничтожному трусу. Трус останется жив, будет благоденствовать, а ты… Ты будешь тешить своей красотой царя. И теперь ты будешь принадлежать только Петру. Петру и вечности.

Он выпрямился на помосте и, держа голову Марьи Гамильтон перед собой, прочел собравшимся краткую лекцию по анатомии. Вслед за этим, по приказу царя, голова была положена в спирт и отдана в Академию наук, где ее хранили в особой комнате, часто навещаемой императором.

* * *

А напрасно, напрасно Катерина была убеждена, что Петр уже ищет повод для примирения! Все обстояло совершенно наоборот. Люди Ушакова не дремали: к допросу в течение нескольких дней было привлечено множество подозреваемых. Все они были упомянуты в подметном письме – в том же самом, которое оповещало о свидании Виллима с Катериной. Кто бы ни был автор послания, он оказался очень хорошо осведомлен о многих сокровенных тайнах. И чем больше проходило допросов, на которых присутствовал и император, тем больше убеждался он в том, что пригретый им отпрыск семейства Монсов – ворюга из ворюг. Ну а обыск в его доме и оставленные кое-где неосторожные заметки, сделанные для памяти, недвусмысленно свидетельствовали: сообщницей Монса была императрица. И если даже не удалось схватить их на месте тайного свидания в объятиях друг друга, довольно было этих заметок: «Милой К. причитается такая-то часть от полученного с г-на Б.»; «Имп. всея Руси и сердца моего надобно передать столько-то золотых монет из полученного от графа М.».

И прочее в этом же роде.

Петр немедленно велел привести к себе преступника и встретил его взором, в котором было столько гнева, презрения и жажды мести, что Виллим лишился сознания и рухнул на пол. Ему отворили кровь и унесли назад под караул. Очнувшись, он снова сел, прислонившись спиной к стене, не ощущая ее холода, и долго сидел так, безотчетно сжимая и разжимая пальцы:

Любовь, любовь меня сгубила…

А Петр после этого вызвал к себе Меншикова и Остермана, главу Иностранной коллегии, и сообщил о своем решении казнить Катерину.

Отрубить ей голову. На одном эшафоте с любовником.

Они хотели быть вместе? Ну так пускай отправляются в ад на пару!

Меншиков так и обмер, так и лишился языка, и не знал, что сказать, только вцепился в свой вороной парик, да и сидел молча, лишь изредка стеная либо матерясь. Если уж на любимую жену мин херц решился руку поднять, то не дойдет ли в скором времени опала до вернейшего друга Алексашки?!

Да уж, в самом деле – можно от такой мысли лишиться языка!

– Государь, сие свершить никак нельзя, – негромко проговорил Андрей Иванович Остерман и на всякий случай сделал шаг назад, ибо ни малейшего возражения государь не терпел, и порою людям, осмеливавшимся ему перечить, приходилось уходить с разбитыми носами или подбитыми глазами. И за это еще следовало спасибо сказать, ибо результатом могла бы стать немедленная отдача на правеж или отправка прямиком в крепость. Причем такая расправа происходила даже по поводу самому пустяшному, а уж коли ты осмеливаешься останавливать государя в таком чрезвычайно важном, можно сказать – судьбоносном деле, как смертная казнь изменницы-императрицы, то вполне можно быть готовым к немедленной погибели.

И все же Остерман решился возражать. Не то чтобы ему было жалко Катерину или он ей так уж сильно симпатизировал… Она была солдатской шлюхой, таковой же и осталась, и сейчас пожинала лишь то, что сама же посеяла. Но Готлиб-Иоганн-Фридрих Остерман, ныне перекрещенный в Андрея Ивановича, искренне любил Петра. Всей удачей своей жизни он был обязан этому государю, который дал ему возможность из простого переводчика при Посольском приказе сделаться значительным лицом в стране – вице-президентом Коллегии иностранных дел. Смертная казнь в императорской семье – дело государственное, а значит, решение его не могло обойтись без Остермана. И он знал: нельзя позволить Петру совершить глупость – глупость международного масштаба! Довольно уже трагических участей царицы Евдокии и царевича Алексея. Казнить Катерину – и Петра начнут во всеуслышание называть каннибалом. Цивилизованные европейские государи станут от него отворачиваться. Сколько стараний Остермана по налаживанию международных отношений пойдет псу под хвост! А главное, велик ли престиж для дипломата – служить государю, который сам, добровольно признал, что короне (или шапке Мономаха, невелика разница!) неловко теперь сидеть на его голове, обремененной рогами?

Доводы были разумными и вескими, однако Остерман все же трусил, и, когда царь, медленно подняв голову, в упор взглянул на него налитыми кровью, полубезумными глазами, пол под Остерманом закачался так сильно, что Андрей Иванович принужден был схватиться рукой за стену, чтобы не упасть.

Впрочем, стена тоже ходила ходуном.

– Никак нельзя прикончить ее? – сипло повторил Петр. – Это еще почему?..

Остерману стало враз легче – и труднее. Легче – потому что в этом сипе не было ничего грозного. Труднее – по той же причине. Жаль, безмерно жаль государя, который так страдает из-за недостойной женщины, пусть и коронованной на царство, пусть и названной императрицей!

Так или иначе, Остерман почувствовал, что пол перестал качаться, и смог ответить связно и разумно:

– Великий государь, сделать сие никак нельзя из-за принцесс Анны и Елисавет. Ведь обе принцессы рождены еще до вашего брака с императрицей. Коли вы отправите ее на плаху, обвинив в супружеской неверности, начнутся толки: принцессы-де были рождены не от вашего величества. А ведь следует думать о будущем их высочеств. Ни один европейский правитель, даже самый захудалый герцог, не женится на принцессах, матушку которых публично казнили из-за супружеской измены! И переговоры с Карлом-Фридрихом Голштинским о браке можно считать похороненными…

Петр опустил глаза, и Остерман перевел дух, осознав, что пудовый кулак не летит в его голову, а государь, возможно, прислушивается к его словам. Видимо, он призадумался не только о будущем дочерей, но и о своем престиже. Это хорошо…

– Пусть будет так, – наконец изрек император, и Остерман вздрогнул то ли от радости, то ли от страха, услышав на сей раз не сип, а обычный голос Петра, разве что слегка охрипший. – Пусть будет так! Ее я не трону. Но он… Он взойдет на эшафот! Или ты скажешь, что я должен простить и его тоже?

В последних словах Остерману послышалось сдавленное рычание зверя перед последним, смертоносным броском, и он принужден был снова схватиться за стену, чтобы остановить дрожание всего дворца.