Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 117
И пусть не воображают, что и тут моя чувственность оставалась в покое, как возле Терезы или маменьки. Я уже сказал, что на сей раз это была любовь — любовь во всей своей силе и во всем своем исступлении. Я не буду описывать ни волнений, ни содроганий, ни трепета, ни судорожных порывов, ни замираний сердца, постоянно тогда испытываемых мною: об этом можно судить уже по тому впечатлению, которое производил на меня один лишь ее образ. Я уже сказал, что от Эрмитажа до Обона было довольно далеко. Я ходил туда через очаровательные холмы Андийи. Я шел, мечтая о той, которую сейчас увижу, о ее ласковой встрече, об ожидавшем меня поцелуе. Один этот поцелуй, этот роковой поцелуй, еще прежде чем она дарила мне его, воспламенял мою кровь до такой степени, что
388
у меня мутилось в голове, темнело в глазах, мои дрожащие колени отказывались поддерживать меня; я бывал вынужден остановиться, сесть; весь мой организм приходил в неописуемое расстройство; я был близок к обмороку. Сознавая опасность, я старался, уходя из дому, развлечься и думать о другом. Но не успевал я пройти и двадцати шагов, как воспоминания и порождаемые ими явления возвращались, чтобы накинуться на меня, не давая мне возможности освободиться, и как я ни старался, мне, кажется, ни разу не удалось проделать в одиночестве этот путь безнаказанно. Я приходил в Обон слабый, изнуренный, в изнеможении, едва держась на ногах. Но стоило мне увидеть ее — и все опять было хорошо; я чувствовал возле нее только бремя неисчерпаемой, но всегда бесполезной силы. На моем пути, недалеко от Обона, был живописный горный уступ под названием Олимп, куда мы иногда ходили, каждый со своей стороны. Я являлся первый,— мне всегда приходилось ждать ее. И как дорого стоило мне это ожиданье! Чтобы развлечься, я пробовал писать ей записки, и то, что я писал в них карандашом, я мог бы начертать своей собственной кровью; я никогда не мог дописать до конца ни одной так, чтобы ее можно было прочесть. Когда г-жа д’Удето находила одну из этих записок в нише — нашем условленном тайнике,— она могла только убедиться, в каком поистине отчаянном состоянии я писал ей. Это состояние, и особенно его длительность, три месяца непрерывного возбуждения и сдержанности, довели меня до такого изнурения, что я не мог оправиться от него в течение нескольких лет; и в конечном счете оно было причиной грыжи, которую я унесу или которая сама унесет меня в могилу. Такова история единственного любовного наслаждения человека с темпераментом, быть может самым пламенным, но в то же время самым робким, какой только создавала природа. Таковы были последние счастливые дни, отсчитанные мне на земле. С этого времени моя жизнь — почти непрерывная цепь несчастий.
Из всей моей жизни видно, что мое сердце, прозрачное как хрусталь, ни на минуту не могло скрыть сколько-нибудь сильного чувства, овладевшего им. Пусть же решают, мог ли я долго таить свою любовь к г-же д’Удето. Наша близость бросалась всем в глаза, мы не делали из нее никакого секрета. Она была не такова, чтобы нуждаться в этом. Г-жа д’Удето питала ко мне самую нежную дружбу и нисколько не упрекала себя за это; я относился к ней с величайшим уважением, лучше всех зная, как она достойна этого, и нам казалось, что мы в безопасности от пересудов; но так как она была откровенна, рассеянна, ветрена, а я — правдив, неловок, горд, нетерпелив, вспыльчив, мы больше подавали повода к толкам, чем если бы действительно
389
были виновны. Мы оба бывали в Шевретте, часто встречались там, иногда заранее условившись о встрече. Там мы проводили время, как обычно: гуляли каждый день вдвоем, беседовали о любви того и другого, о своем долге, о нашем друге, о своих невинных замыслах; и мы всегда прогуливались в парке против апартаментов г-жи д’Эпине, под ее окнами, откуда она непрестанно наблюдала за нами, думая, что мы бросаем ей вызов, и глаза ее насыщали ей сердце яростью и негодованием.
Все женщины владеют искусством скрывать свой гнев, особенно когда он силен; г-жа д’Эпине, вспыльчивая, но рассудительная, обладала этим искусством в высшей степени. Она притворилась, будто ничего не замечает, ничего не подозревает; она удвоила ко мне внимание, заботливость, чуть не кокетство, однако с невесткой обращалась подчеркнуто неучтиво, выказывала презрение к ней и, казалось, хотела приобщить к этому и меня. Легко понять, что это ей не удалось; но для меня это было пыткой. Разрываемый противоречивыми чувствами, я в одно и то же время был тронут ее вниманием и с трудом сдерживал свой гнев, видя, как она неуважительно относится к г-же д’Удето. Ангельская доброта последней заставляла ее переносить все, не жалуясь и даже не сердясь. К тому же она часто бывала так рассеянна и всегда так мало чувствительна к подобным вещам, что в большинстве случаев ничего не замечала.
Я был поглощен своей страстью, не видел ничего, кроме Софи (это было одно из имен г-жи д’Удето), и даже не заметил того, что стал посмешищем всего дома и гостей. В числе их оказался барон Гольбах, насколько мне известно, до тех пор никогда не бывавший в Шевретте. Будь я тогда таким же недоверчивым, каким стал впоследствии, у меня явилось бы сильное подозрение, что г-жа д’Эпине нарочно пригласила его, чтобы доставить ему забавное зрелище влюбленного гражданина. Но тогда я был так глуп, что не видел того, что всем бросалось в глаза. Однако вся моя глупость не помешала мне заметить, что у барона более довольный, более веселый вид, чем обычно. Вместо того чтобы угрюмо смотреть на меня, по своему обыкновению, он бросал мне насмешливые намеки, которых я совсем не понимал. Я широко раскрывал глаза, ничего не отвечая; г-жа д’Эпипе хваталась за бока от хохота; я не мог взять в толк, какая муха их укусила. Так как пока не было ничего, переходящего границы шутки, самое лучшее, что я мог сделать, если б что-нибудь заметил,— это отвечать в том же духе. Но надо сказать, что сквозь насмешливое веселье барона в глазах его просвечивало злорадство, которое, может быть, встревожило бы меня, если бы в
390
то время я заметил это так же ясно, как вспомнил впоследствии.
Однажды, навестив г-жу д’Удето в Обоне после одной из ее поездок в Париж, я нашел ее печальной и заметил, что она плакала. Я принужден был сдержать себя, так как тут была г-жа де Бленвиль, сестра ее мужа; но как только я улучил минуту, я выразил ей свое беспокойство. «Ах,— сказала она, вздыхая,— я очень боюсь, как бы ваше безумие не стоило мне покоя всей моей жизни. Сен-Ламбер осведомлен — и в дурную сторону. Он не обвиняет меня, но недоволен и, что еще хуже, отчасти скрывает это от меня. К счастью, я ничего не утаила от него в моих отношениях с вами, завязавшихся при его поддержке. Мои письма были полны вами, как мое сердце; я скрыла от него только вашу безрассудную любовь, от которой надеялась вас исцелить; но я вижу, что он хоть и не упоминает о ней, все же ставит мне ее в вину. На нас донесли, меня оклеветали, но не в том дело! Или порвем совсем, или будьте таким, каким вы должны быть. Я больше не хочу ничего скрывать от своего возлюбленного ».
Тут я в первый раз почувствовал стыд, унизительное сознание своей вины перед молодой женщиной, чьи справедливые упреки выслушал и чьим руководителем должен был быть. Этого возмущения самим собой, быть может, было бы достаточно, чтобы преодолеть мою слабость, но нежное сострадание к жертве моего безрассудства снова размягчило мое сердце. Увы! Могло ли оно в эту минуту стать твердым, когда оно было переполнено заливавшими его слезами? Однако умиление вскоре перешло в гнев против гнусных доносчиков, видевших только дурное в чувстве преступном, но невольном, и не замечавших, даже не представлявших себе искренней честности сердца, искупавшей его. Недолго оставались мы в неведении относительно того, чьей рукой был нанесен удар.
Мы оба знали, что г-жа д’Эпине в переписке с Сен-Ламбером. Это была пе первая буря, поднятая ею против г-жи д’Удето; она делала тысячи попыток оторвать его от возлюбленной, причем иные из них были так успешны, что заставляли дрожать и страшиться последствий. Кроме того, Гримм, кажется, сопровождавший де Кастри в армию, был в Вестфалии*, как и Сен-Ламбер. Они виделись иногда. Гримм несколько раз пытался добиться благосклонности г-жи д’Удето, но безуспешно. Очень обиженный, он совсем перестал встречаться с ней. Можно представить себе, с каким хладнокровием он, при своей пресловутой скромности, отнесся к тому, что она, по-видимому, оказывает предпочтение человеку значительно старше его и о ком он, Гримм, с тех пор как стал вхож к великим мира сего, всегда говорил покровительственным тоном.