Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 142
470
тить и я узнаю об этом заблаговременно, то воспользуюсь своим преимуществом и без колебаний напечатаю его сам. Мне кажется, это справедливо и естественно.
Что касается вашего ответа на мое письмо, я никому его не передавал, и вы можете быть уверены, что он не будет напечатан без вашего согласия1, а я, разумеется, не позволю себе просить его у вас, хорошо зная, что то, что один человек пишет другому, не предназначается для публики. Но если б вы пожелали написать ответ для опубликования и прислать его мне, я обещаю вам присоединить его к моему письму и не возражать на него ни слова.
Я не люблю вас, сударь: вы причинили мне самые мучительные страдания,— мне, вашему ученику и почитателю. Вы развратили Женеву* в награду за гостеприимство, которое она вам оказала; вы отдалили от меня моих сограждан в награду за те хвалы, которые я расточал вам, находясь среди них. Вы делаете мне пребывание на родине невыносимым; из-за вас мне придется умереть на чужбине, лишенным всех утешений умирающего и вместо всяких почестей, быть выброшенным на свалку, тогда как вам на моей родине будут оказывать все почести, каких может ожидать человек. Я, наконец, ненавижу вас, раз вы того желали; но ненавижу, как человек, который мог бы вас любить, если б вы пожелали этого. Из всех моих прежних чувств к вам в сердце у меня осталось только восхищение, в котором нельзя отказать вашему прекрасному дарованию, и любовь к вашим произведениям. Если я не могу чтить в вас ничего, кроме ваших талантов, это не моя вина. Я никогда не откажу им в уважении, которого они заслуживают, и мои поступки всегда будут ему соответствовать. Прощайте, сударь»2.
Среди всех этих мелких литературных дрязг все более укреплявших меня в моем решении, я был удостоен самой большой почести, какую только доставляли мне мои произведения и к которой я был всего чувствительней: принц де Конти соблаговолил дважды посетить меня — один раз в «Малом зам-
1 Само собой понятно — при его жизни а моей; и, конечно, самая строгая щепетильность не могла бы потребовать большего,—особенно по отношению к человеку, который попирает ее. (Прим. Руссо.)
2 Следуег заметить, что прошло почти семь лет с тех пор, как это письмо было мною написано, а я не говорил о нем и не показывал его ни одной живой душе. Так же было и с теми двумя письмами, которые г-н Юм прошлым летом заставил меня написать ему,— до тех пор, пока он не поднял из-за них всем известную шумиху. Все то дурное, что мне приходится говорить о моих врагах, я говорю по секрету, им одним. Если же можно говорить о них хорошее, я говорю это публично и от всего сердца. (Прим. Руссо.)
471
ке», другой —в Мон-Луи. Он даже выбрал оба раза такое время, когда герцогини Люксембургской не было в Монморанси, желая подчеркнуть, что он приехал ради меня. Я никогда не сомневался, что первыми знаками внимания со стороны этого принца я обязан ей и г-же де Буффле; но не сомневаюсь также, что благоволением, которое он с тех пор всегда выказывал мне, я обязан самому себе и его приязни ко мне лично1.
Так как моя квартира в Мон-Луи была очень мала, а местоположение башни очаровательно, я повел принца туда, и он в довершение своих милостей пожелал оказать мне честь, сыграв со мною в шахматы. Я знал, что он выигрывает у кавалера де Лоранзи, который был сильнее меня. Однако, несмотря на знаки и ужимки кавалера и других присутствующих, я делал вид, будто не замечаю их, и выиграл обе партии. Кончив, я сказал тоном почтительным, но серьезным: «Монсеньор, я слишком почитаю ваше высочество и поэтому не опасаюсь выигрывать у вас в шахматы». Этот великий принц, полный ума и просвещенности и столь достойный того, чтобы ему не льстили, думается мне, понял, что я один обращаюсь с ним, как с человеком, и у меня есть все основания полагать, что он был мне искренне благодарен за это.
Если б он был этим недоволен, и тогда я не стал бы упрекать себя за свое нежелание обмануть его в чем бы то ни было, и, конечно, мне не приходится также упрекать себя за то, что в сердце своем я недостаточно отвечал на его доброту, хотя иногда делал это нелюбезно, тогда как сам он необыкновенно обаятельно выказывал мне свою милость. Несколько дней спустя он прислал мне корзину дичи, и я принял ее надлежащим образом. Через некоторое время он прислал другую; и один из его ловчих написал мне, по его приказанию, что это дичь от охоты его высочества, застреленная им самим. Я принял и на этот раз, но написал г-же де Буффле, что больше принимать не буду. Письмо мое было встречено всеобщим порицанием, и но заслугам: отказаться принять в подарок дичь от принца крови, да еще делающего подарок так учтиво,— это не столько щепетильность гордого человека, желающего сохранить независимость, сколько грубость зазнавшегося невежи. Я никогда не перечитывал этого письма в своем собрании без того, чтоб не покраснеть и не пожалеть, что написал его. Но ведь я задумал писать исповедь не для того, чтобы замалчивать
1 Обратите внимание, как упорно держалось это слепое и глупое доверие после всех оскорблений, которые должны были открыть мне глаза. Оно прекратилось только после моего возвращения в Париж в 1770 году. (Прим. Руссо.)
472
свои глупости, а эта невежливость так возмущает меня самого, что я не позволю себе скрыть ее.
Я едва не сделал другой глупости, вздумав стать его соперником: в ту пору г-жа де Буффле была еще его любовницей, а я ничего не знал об этом. Г-жа де Буффле довольно часто навещала меня, вместе с кавалером де Лоранзи. Она была красива и еще молода. Она усвоила римский строй мыслей, а у меня он всегда был романтический, что довольно близко. Я чуть было не увлекся; думаю, она это заметила; кавалер де Лоранзи заметил тоже: по крайней мере он заговорил со мной об этом, и в таком тоне, что отнюдь не обескуражил меня. Но на этот раз я оказался благоразумным; да и пора было образумиться в пятьдесят лет. Помня урок, преподанный мною в «Письме к д’Аламберу», я постыдился так дурно им воспользоваться самому. К тому же, я узнал то, чего не знал раньше, и, конечно, только совсем потеряв голову, можно было соперничать с такой высокой особой. Наконец я, быть может, еще не вполне исцелился от своей страсти к г-же д’Удето; чувствуя, что никто уже не может занять ее место в моем сердце, я навсегда простился с любовью. Теперь, когда я пишу это, я только что испытал на себе очень опасное заигрыванье и очень волнующие взгляды одной молодой женщины, имевшей свои виды; но если она притворилась, будто забыла о двенадцати моих пятилетиях, то я помнил о них. Выпутавшись из этих сетей, я уже не боюсь упасть и отвечаю за себя до конца моих дней.
Г-жа де Буффле, заметив, какое волнение она во мне вызвала, имела также возможность заметить, что я справился с ним. Я не настолько безумен и не настолько тщеславен, чтобы вообразить, будто мог в моем возрасте понравиться ей; но на основании некоторых слов, сказанных ею Терезе, мне показалось, что я заинтересовал ее. Если это было так и если она не простила мне этого обманутого интереса, приходится признать, что я действительно рожден для того, чтобы быть жертвой своих слабостей; победившая любовь оказалась для меня роковой, а любовь побежденная — еще более пагубной.
На этом кончается собрание писем, служившее мне путеводителем при написании этих двух книг. Дальше я пойду только по следам своих воспоминаний. Но жестокие воспоминания этих дальнейших лет запечатлелись во мне с такою силой, что, теряясь в необъятном море моих несчастий, я не могу забыть подробностей первого своего крушения, хотя последствия его помню лишь смутно. Поэтому в следующей книге я могу идти вперед еще довольно уверенно. Но дальше мне уж придется подвигаться только ощупью.
473
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ
(1760—1762)
Хотя «Юлия», уже давно находившаяся в печати, к концу 1760 года еще не вышла в свет, вокруг нее уже начинался шум. Герцогиня Люксембургская рассказывала о ней при дворе, г-жа д’Удето — в Париже. Последняя даже взяла у меня разрешение для Сен-Ламбера прочесть ее в рукописи польскому королю, и король пришел в восторг. Дюкло, которому ее тоже дали прочесть по моей просьбе, рассказал о ней в Академии. Весь Париж жаждал познакомиться с романом: книгопродавцем: на улице Сея-Жак и ту лавку, что в Пале-Рояле*, осаждали люди, справлявшиеся о нем. Наконец он появился, и успех его, против обыкновения, равнялся нетерпению, с каким его ожидали. Супруга дофина*, прочитав его одной из первых, отозвалась о нем герцогу Люксембургскому как о чудном произведении. Литераторы разошлись во мнениях, но приговор света был единодушен; в особенности женщины сходили с ума от книги и от автора до такой степени, что даже и в высшем кругу не много нашлось бы таких, над которыми я, при желании, не одержал бы победу. Я располагаю доказательствами этого, но не хочу приводить их; не нуждаясь в проверке, они подтверждают мое мнение. Странно, что книга эта была лучше принята во Франции, чем в остальной Европе, хотя французы — и мужчины и женщины — получили в ней не очень хорошую оценку. Вопреки моим ожиданиям, наименьший успех она имела в Швейцарии, а наибольший — в Париже. Разве дружба, любовь и добродетель царят в Париже более, чем во всяком другом месте? Нет, конечно; но там еще царит та восхитительная способность восприятия, которая наполняет сердце возвышенным стремлением к ним и заставляет ценить в других чистые, нежные, благородные чувства, нас уже покинувшие. Теперь разврат повсюду одинаков; во всей Европе нет ни нравственности, ни добродетели; но если где еще существует любовь к ним, то именно в Париже1.