Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 143

Надо уметь хорошо разбираться в человеческом сердце, чтобы сквозь множество предрассудков и искусственных страстей различить в нем настоящие, естественные чувства. Требуются необыкновенная чуткость и такт, которые дает лишь воспитание в большом свете, чтобы почувствовать, если смею так выразиться, всю сердечную тонкость, которой полно это произведение. Я без опасения ставлю четвертую часть его рядом с «Принцессой Клевской»* и утверждаю, что если бы обе

1 Я писал это в 1769 году. (Прим. Руссо.)

474

эти книги читала только провинция, все их значенье никогда не было бы понято. Не приходится поэтому удивляться, что наибольший успех выпал этой книге при дворе. Она изобилует чертами смелыми, но затененными, которые должны нравиться в том кругу, где их умеют распознавать. Но и здесь необходимо оговориться. Такое чтение мало что даст умникам особого сорта, у которых нет ничего, кроме хитрости, которые проницательны лишь на дурное и ничего не видят там, где взгляду открывается только добро. Если бы, например, «Юлия» была выпущена в одной известной нам стране, которую я подразумеваю, я уверен, что никто не дочитал бы ее до конца, и книга моя умерла бы*, едва появившись на свет.

Я собрал большую часть писем, полученных в связи с этим произведением, в одну связку,— она находится у г-жи де На-дайак. Если собрапие этих писем выйдет когда-нибудь в свет, в нем обнаружатся очень странные явления и противоречия в оценках, показывающие, что значит иметь дело с публикой. Наименее замеченным ею осталось то, что всегда будет делать эту книгу произведением единственным: простота сюжета и цельность интриги, которая сосредоточена в трех лицах и поддерживается на протяжении шести томов, без эпизодов, без романических приключений, без каких-либо злодейств в характере лиц или в действиях. Дидро очень хвалил Ричардсона* за удивительное разнообразие его картин и множество персонажей. Действительно, за Ричардсоном та заслуга, что он дал им всем яркую характеристику; но что касается большого их числа, то эта черта у него общая с самыми ничтожными романистами, возмещающими скудость своих идей количеством персонажей и приключений. Нетрудно возбудить внимание, беспрестанно рисуя неслыханные события и новые лица, проходящие наподобие фигур в волшебном фонаре; гораздо труднее все время поддерживать это внимание на одних и тех же предметах и притом без чудесных приключений. И если при прочих равных условиях простота сюжета увеличивает прелесть произведения, то романы Ричардсона, превосходные во многих отношениях, в этом не могут быть поставлены рядом с моим. Тем не менее мой роман умер, я это знаю, — и знаю причину этого; но он воскреснет.

Больше всего я опасался, как бы (из-за простоты) мое повествование не оказалось скучным и как бы в своем стремлении поддержать интерес до конца книги я не потерпел неудачу, потому что не давал ему достаточно пищи. Меня успокоил один факт, польстивший мне больше всех похвал, которые доставило мне это произведение.

Оно появилось в начале карнавала. Рассыльный доставил его княгине де Тальмон в день бала в Опере. После ужина она

приказала, чтобы ее одели к балу и, в ожидании отъезда, принялась читать новый роман. В полночь она велела закладывать лошадей и продолжала чтение. Ей доложили, что лошади поданы,— она ничего не ответила. Слуги, видя, что она увлеклась, пришли напомнить ей, что уже два часа ночи. «Еще успеется»,—сказала она, не отрываясь от книги. Несколько времени спустя часы ее остановились, и она позвонила, чтобы узнать, который час. Ей ответили, что пробило четыре. «Если так,— сказала она,— ехать на бал уже поздно; пусть распрягут лошадей». Она велела раздеть себя и читала до утра.

С тех пор как мне рассказали об этом случае, я всегда желал познакомиться с г-жой де Тальмон, не только для того, чтобы узнать от нее самой, действительно ли все так было, но еще и потому, что, как мне казалось, невозможно столь сильно заинтересоваться «Элоизой», не имея того шестого чувства, того нравственного чутья, которым одарены весьма немногие и без чего никто не поймет моего сердца.

Женщины потому благосклонно отнеслись ко мне, что прониклись убеждением, будто я написал свою собственную историю и сам являюсь героем этого романа. Эта вера до того укоренилась, что г-жа де Полиньяк написала г-же де Верделен, чтобы она уговорила меня показать ей портрет Юлии. Все были убеждены, что невозможно так живо изображать чувства, которых сам не испытал; нельзя живописать порывы любви иначе, как черпая их в своем собственном сердце. В этом они были правы, и нет сомненья, что я писал этот роман в самом пламенном экстазе; но они ошибались, думая, что для такото экстаза нужны реальные предметы; никто даже не представлял себе, до какой степени могут воспламенять меня воображаемые существа. Если б не воспоминания молодости и не г-жа д’Удето, любовь, мной пережитая и описанная, была бы только любовью к сильфидам. Я не хотел ни укреплять, ни уничтожать заблужденья, мне выгодного. Можно видеть из предисловия в форме диалога*, напечатанного мной отдельно, как я поддерживал догадки публики. Ригористы говорят, что я должен был объявить истину напрямик. Но я не вижу, почему обязан был это сделать, и думаю, что в таком признании, не вызванном необходимостью, было бы больше глупости, чем прямоты.

Почти в это же время появился «Вечный мир»*,— рукопись его предыдущим летом я уступил некоему де Бастиду*, редактору журнала под названием «Весь мир»*, в который он хотел во что бы то ни стало впихнуть все мои рукописи. Он был знаком с Дюкло и явился ко мне просить от его имени, чтоб я помог ему заполнить его журнал. Он слышал о «Юлии» и желал, чтобы я поместил ее там; он хотел также напечатать «Эмиля»;

476

вероятно, он стал бы просить у меня и «Общественный договор», если б подозревал о его существовании. Наконец, измученный его назойливостью, я решил уступить ему за двенадцать луидоров отрывок из «Вечного мира». Мы договорились о том, что отрывок этот будет напечатан у него в журнале; но как только он завладел рукописью, то нашел более удобным напечатать ее отдельно, с некоторыми сокращениями по требованию цензора. Что было бы, если б я присоединил к этому труду и свою критику; но, к счастью, я ничего не сказал о ней де Бастиду, и она не входила в наш договор. Критика эта и теперь еще находится в рукописи среди моих бумаг. Если она когда-нибудь увидит свет, то убедятся, как жалки были мне шутки и самодовольный тон Вольтера по этому поводу, ибо я хорошо знал меру способности этого бедняги в политических вопросах, которые он брался обсуждать.

Среди своих успехов у публики и благосклонности дам я замечал, что в доме герцога и герцогини Люксембургских положение мое ухудшается,—не у маршала, который, казалось, день ото дня питает ко мне все большую дружбу и приязнь, а у его супруги. С тех пор как мне нечего было читать ей, ее покои стали менее доступны для меня; и во время приездов в Монморанси я, хотя и являлся в замок довольно часто, видел ее уже только за столом. Теперь у меня не было постоянного места возле нее. Так как она больше мне его не предлагала и мало говорила со мной, да и мне нечего было сказать ей, я предпочитал сесть где-нибудь в другом месте, где чувствовал себя свободней,— особенно вечером. И невольно у меня явилась привычка садиться поближе к маршалу.

Помнится, я уже говорил, что не ужинал в замке, и это действительно было так в начале знакомства; но так как герцог никогда не обедал и даже не садился за стол, получилось, что через несколько месяцев, уже став своим человеком в замке, я еще ни разу не ел вместе с хозяином дома. Он был так добр, что высказал сожаленье об этом. Это заставило меня ужинать иногда в замке, когда там было мало гостей, и мне это очень понравилось. Обедали там неплотно и наскоро, зато ужин был очень продолжительный, потому что за вечерним столом с удовольствием отдыхали после долгой прогулки, очень вкусный, потому что герцог любил покушать, и очень приятный, потому что герцогиня бывала тогда очаровательной, радушной хозяйкой. Без этого объяснения трудно понять конец одного письма герцога Люксембургского (связка В, № 36), где он пишет мне, что с наслаждением вспоминает наши прогулки; в особенности, прибавляет он, когда, возвращаясь по вечерам, мы не находили во дворе следов от карет; дело в том, что каждое утро песок во дворе сглаживали граблями, чтобы уничтожить колеи, а по