Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 51

172

всем другое, что было так же нелегко забыть, как и увидеть. Это вовсе не входило в расчеты графини.

Я не интересовал графиню де Ментон, предпочитавшую видеть вокруг себя людей блестящих; тем не менее она обращала на меня некоторое внимание — не на мою внешность, конечно, нисколько ее не занимавшую, а на предполагаемый во мне ум, который мог быть ей полезен. У нее была большая склонность к сатире. Она любила сочинять песенки и стихи о людях, которые ей не нравились. Если б она обнаружила во мне достаточно таланта, чтобы помочь ей отделывать ее стихи, и достаточно любезности, чтобы писать их за нее, мы с пей вдвоем могли бы перевернуть вверх дпом весь Шамбери. Если бы кто-нибудь добрался до источника этих пасквилей, г-жа де Ментон вывернулась бы, пожертвовав мною, а меня, быть может, до конца моих дней засадили бы в тюрьму, чтоб я знал, что значит разыгрывать из себя Феба среди дам.

К счастью, ничего этого не случилось. Г-жа де Ментон несколько раз оставляла меня у себя обедать, чтобы заставить меня разговориться, и нашла, что я глуп. Я сам это чувствовал и огорчался, завидуя талантам моего друга Вантюра, хотя должен был бы благодарить свою тупость за то, что она спасала меня от опасностей. Я остался для г-жи де Ментон только учителем ее дочери и больше ничем; зато я жил спокойно и был всегда желанным в Шамбери. Это стоило больше, чем быть остроумцем для нее и змеею для всех.

Как бы то ни было, маменька увидела, что, для того чтобы предохранить меня от заблуждений юности, настало уже время обращаться со мной, как со взрослым мужчиной; и она это сделала, но таким необычным способом, каким женщины в подобных случаях никогда не пользуются. Она придала своему виду больше важности, а речам больше нравоучительности, чем обычно. Резвую шаловливость, которую она примешивала к своим наставлениям, сменил вдруг тон сдержанный, не строгий и не интимный, но, казалось, подготовлявший какое-то объяснение. Тщетно поискав в самом себе причину этой перемены, я спросил об этой причине у нее. Она ожидала, что я задам такой вопрос, и в ответ предложила мне на следующий день совершить прогулку в садик. Мы пришли туда утром. Она приняла все меры к тому, чтобы нас оставили на день одних, и весь этот день посвятила подготовке меня к милостям, которые собиралась оказать мне; но она готовила меня к ним не так, как другие женщины, при помощи заигрывания и всяких уловок, а при помощи беседы, исполненной чувства и разума, предназначенной больше для того, чтобы наставить, чем соблазнить меня,— беседы, больше говорившей моему сердцу, чем моей чувственности. Однако, как ни прекрасны и по-

172

лезны были эти речи, нисколько не холодные и не печальные, я не отдал им должного внимания и не запечатлел их в своей памяти, как сделал бы это во всякое другое время. Начало ее речи, ощущение, что она что-то подготовляет,— все это встревожило меня: пока она говорила, я, против воли задумчивый и рассеянный, не столько старался вникнуть в смысл ее слов, сколько угадать, к чему она клонит речь; и как только я понял, в чем дело (понять это было не легко), новизна мысли, ни разу не приходившей мпе в голову за все время, пока я жил подле нее, захватила меня целиком и лишила возможности думать о том, что опа мне говорит. Я думал только о ней и не слушал ее.

Попытка воспитателя привлечь внимание молодого человека к своим словам при помощи намеков, что самое интересное будет в конце беседы,— весьма распространенная нелепость; я сам не избежал ее в своем «Эмиле». Молодой человек, изумленный предметом, на который ему указывают, интересуется исключительно им и одним прыжком перескакивает через все ваши предисловия, чтобы поскорее прийти туда, куда вы, на его взгляд, слишком медленно его ведете. Если вы хотите сделать его внимательным, не надо открывать ему карты заранее, вот в чем заключалась ошибка маменьки. По свойственной ее систематическому уму особенности, она приняла совершенно излишнюю предосторожность, поставив мне определенные условия. Но как только я узнал, что это были за условия, я поспешил согласиться на все. Сомневаюсь даже, чтобы во всем мире нашелся достаточно искренним или достаточно смелый мужчина, который в подобном случае решился бы торговаться, и хоть одна женщина, которая простила бы подобный торг. Из-за той же самой особенности своего характера она прибавила к этому условию тяжелые формальности и дала мне педелю на размышление, хоть я притворно и уверял ее, что не нуждаюсь в этом. Как ни странно, но я был очень рад отсрочке: так сильно поразила меня новизна положения, и я чувствовал такое смятение в своих мыслях, что мне нужно было время, чтобы привести их в порядок!

Можно было бы предположить, что эти семь дней тянулись для меня семь столетий. Ничуть не бывало, мне как раз хотелось, чтобы они на самом деле продолжались столько времени. Не знаю, как описать мое состояние: полный какого-то страха, смешанного с нетерпением, я настолько опасался того, что составляло предмет моих желаний, что иногда ломал себе голову, ища приличного способа уклониться от своего счастья. Пусть представят себе мой горячий и страстный темперамент, огонь, пылающий в крови, мое сердце, упоенное любовью, мою силу, мое здоровье, мой возраст. Пусть представят себе,

173

что в подобном состоянии, изнемогая от жажды сближения с женщинами, я не был еще близок ни с одной из них, что воображение, потребность, тщеславие, любопытство — все соединилось для того, чтобы терзать меня страстным желанием стать мужчиной и казаться им. Пусть вспомнят в особенности (об этом не следует забывать), что моя живая и нежная привязанность к ней не только не ослабевала, по все более усиливалась с каждым днем, что мне было хорошо только возле нее, что я удалялся от псе только для того, чтобы думать о ней, что мое сердце было полно но только се добротой, се милым характером, но также ее прелестью, ее внешностью, всей ее личностью, ею самой,— одним словом, всем, чем она только могла быть мне дорогой. И пусть не воображают, что из-за разницы в десять или в двенадцать лет, бывшей между нами, она была стара или казалась мне старой. С тех пор как за пять или шесть лет до этого я испытал сладкий восторг первой встречи, она очень мало изменилась, а мне и вовсе пе казалась изменившейся. Для меня она всегда была очаровательной и еще оставалась очаровательной для всех. Ее талия немного округлилась, по остался прежний взгляд, прежний цвет лица, прежняя грудь, прежние черты, прекрасные белокурые волосы, прежняя жизнерадостность — все, даже голос, серебристый, юный голос, всегда производивший на меня такое сильное впечатлепие, что еще и теперь я не могу равнодушно слышать звук красивого девичьего голоса.

Естественно, что, ожидая сближения со столь дорогим существом, я должен был бы бояться предвосхитить эту минуту, утратив способность владеть своими желаньями и воображением. Читатели увидят, что в более зрелом возрасте одна только мысль об ожидавших меня незначительных ласках любимой особы зажигала мою кровь до такой степени, что я не мог безнаказанно совершить короткий путь, отделявший меня от нее. Каким же образом, при посредстве какого чуда во цвете моей юности так слаб был мой порыв к первому наслаждению? Как мог я ожидать приближения этого часа скорее с грустью, чем с радостью? Каким образом вместо восторгов, которые должны были бы опьянять меня, я чувствовал чуть ли не страх и отвращение? Безусловно, если б я мог отказаться от свего счастья, не. нарушая пристойности, я сделал бы это от чистого сердца. Я обещал рассказать о страпностях моего чувства к ней; вот одна из них, которой, наверно, никто не ожидал.

Читатель, уже возмущенный, полагает, что, принадлежи другому, она упала в моих глазах, готовясь разделить себя между нами, и что чувство неуважения уничтожило другие чувства, которые она внушала мне раньше; он ошибается. Правда, этот раздел причинял мне жестокое страдание, как по

174

вполне естественной щепетильности, так и потому, что я считал его недостойным ни ее, ни меня, но чувств моих к ней он не поколебал, и я мог бы поклясться, что никогда не любил ее так нежно, как тогда, когда так мало хотел обладать ею. Я слишком хорошо знал ее целомудренное сердце и ее ледяной темперамент, чтобы хоть на минуту поверить, что в ее самопожертвовании играет роль чувственное наслаждение. Я был совершенно уверен, что только желание предотвратить опасность, почти неизбежно угрожающую мне, и сохранить меня всецело для меня самого и для моих обязанностей заставило ее нарушить свой долг, на который она смотрела иначе, чем другие женщины, как об этом будет сказано ниже. Я жалел ее, жалел и себя. Я хотел бы сказать ей: «Нет, маменька, в этом нет необходимости; я отвечаю вам за себя и без этого». Но я не посмел, прежде всего потому, что о таких вещах не говорят, и потом в глубине души я чувствовал, что это неправда, что действительно она была единственной женщиной, способной защитить меня от других женщин и обезопасить от искушений. Не желая обладать ею, я был, однако, очень доволен, что она избавила меня от желания обладать другими: на все то, что могло отвлечь меня от нее, я смотрел как на несчастье. Долгая привычка жить вместе, сохраняя целомудрие, не ослабила моих чувств к ней, а усилила их и в то же время дала им другое направление, они стали более сердечными, быть может более нежными, но менее плотскими. Благодаря тому что я называл ее «маменькой» и обращался с ней как сын, я в самом деле привык смотреть на себя, как на ее сына. Думаю, что в этом заключалась настоящая причина моего слабого стремления обладать ею, несмотря на всю мою любовь к пей. Я прекрасно помню, что первые мои чувства к ней, хотя менее пламенные, были более сладострастными. В Аннеси я был в опьянении. В Шамбери этого больше не было. Я всегда любил ее так пылко, как только возможно; но я любил ее больше для нее самой, чем для себя, или по крайней мере возле нее искал скорее счастья, чем наслаждения; опа была для меня больше сестры, больше матери, больше друга, даже больше любовницы. Словом, я слишком любил ее, чтобы желать: вот все, что в моих мыслях было наиболее ясного.