Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 53

178

сложен, но не мог выучиться танцевать менуэт. Из-за своих мозолей я так привык припадать на пятки, что не в силах были отучить меня от этой походки; несмотря на свою подвижность, я не мог перепрыгнуть через самый обыкновенный ров. Еще хуже пошло дело в фехтовальном зале. После трехмесячного обучения я все еще фехтовал у стенки, не будучи в состоянии нападать; и никогда пальцы мои не стали настолько гибки, а рука настолько сильна, чтобы удержать рапиру, когда учитель хотел выбить ее. Прибавьте, что я чувствовал смертельное отвращение к этому запятию, а также к учителю, пытавшемуся выучить меня ему,— никогда я не подумал бы, что можно гордиться уменьем убивать человека. Чтобы сделать для меня доступным свой обширный талант, он объяснялся только при помощи сравнений, взятых из музыки, которой не знал. Он находил поразительное сходство между выпадами — терцией и квартой* — и музыкальными интервалами этого же названия. Перед тем как нанести удар, называемый ложным выпадом1 он предупреждал меня об этом «диезе»,— так как в старину диезы назывались ложными топами; выбив рапиру из моей руки, он с хохотом объявлял это «паузой». Словом, в жизни не видал я более несносного педанта, чем этот субъект со своим плюмажем и нагрудником.

Таким образом, я делал слабые успехи в своих занятиях и, полный отвращения, скоро оставил их. Зато я больше успел в другом, более полезном искусстве: быть довольным своей судьбой и не желать более блестящей участи, для которой, как я начинал чувствовать, я не был рожден. Безраздельно преданный желанию сделать счастливой жизнь г-жи де Варанс, я больше всего любил быть с пей; когда же мне приходилось с пей разлучаться и бегать по урокам, то, несмотря на всю мою страсть к музыке, я начинал ими тяготиться.

Не знаю, замечал ли пашу близость Клод Анэ. У меня есть основание думать, что она не осталась для него тайной. Это был человек очень догадливый, но очень скрытный; он никогда не говорил того, чего не думал, но в то же время не всегда говорил то, что думал. Не делая мне ни малейших памеков на свою осведомленность, он обнаруживал ее своим поведением, и эта сдержанность объяснялась не низостью души: просто он разделял убеждения своей госпожи и не мог осуждать ее за то, что она поступала согласно им. Будучи пе старше ее годами, он казался, однако, таким зрелым и серьезным, что смотрел на нас, почти как на двух детей, заслуживающих снисхождения, а мы относились к нему, как к почтенному человеку, чьим

1 «Ложный выпад» и «ложный тон» обозначаются одним французским словом «feinte». (Прим. Ред.)

12*

179

уважением следует дорожить. Только после того как она изменила ему, я узнал, до чего она к нему привязана. Зная, что она управляет моими мыслями и чувствами, что я дышу только ею, она показывала мне, как сильно любит его, чтобы и я полюбил его так же; при этом она подчеркивала не столько свою любовь, сколько уважение к нему, так как последнее чувство я мог разделить наиболее полно. Сколько раз она умиляла наши сердца и заставляла нас обняться в слезах, говоря, что мы оба необходимы ей для счастья ее жизни. Пусть женщины, прочитавшие эти строки, не усмехаются злорадно. При ее темпераменте подобная потребность не заключала в себе ничего двусмысленного: она была только потребностью сердца.

Таким образом из нас троих составилось общество, подобного которому, быть может, не было на свете. Наши желания, наши заботы, наши сердца были общими; ничто не выходило за пределы нашего маленького кружка. Привычка жить вместо и обособленно дошла у нас до того, что если во время наших трапез одного из троих не хватало или приходил четвертый — все расстраивалось, и, несмотря на близость маменьки с каждым из нас, пребывание вдвоем было нам менее сладостно, чем единение всех троих. Безграничное взаимное доверие устраняло между нами всякую стесненность, а го, что мы все трое были очень заняты, спасало нас от скуки. Маменька, всегда полная замыслов и деятельная, не оставляла нас обоих праздными, а у каждого из нас в отдельности тоже было чем заполнить время. По-моему, праздность — не меньшее общественное зло, чем одиночество. Ничто так не угнетает ум, ничто не порождает столько мелочности, сплетен, колкостей, придирок, лжи, как постоянное пребывание вместе, лицом к лицу друг с другом, в четырех стенах, когда вместо работы все заняты беспрерывной болтовней. Занимаясь делом — говорят только тогда, когда есть что сказать; но в безделье является потребность говорить беспрерывно; и из всех стеснений я считаю именно это наиболее тягостным и наиболее опасным. Осмелюсь пойти дальше и утверждать, что общество может быть действительно приятным лишь в том случае, если каждый не только чем-нибудь занят, но если и самое занятие требует внимания. Делать бантики — значит ничего не делать; занимать женщину, которая вяжет бантики, так же трудно, как и ту, которая сидит сложа руки. Когда она вышивает — другое дело: она занята достаточно, чтобы промежутки молчания были у нее заняты работой. Особенно возмутительно и смешно паблюдать, как в это время дюжина верзил встает, садится, уходит и приходит, делает пируэты на каблуках, по двести раз переворачивает китайских болванчиков на камине и тратит все свои умственные способности

180

на непрерывное словоизвержение: нечего сказать, прекрасное занятие! Эти люди, что бы они ни делали, всегда будут в тягость и другим и себе. В Мотье я ходил к соседкам плести шнурки; а если б я вернулся в свет, то всегда держал бы в кармане бильбоке и весь день играл бы в него, чтоб пе разговаривать, когда мне нечего сказать. Если бы каждый поступал подобным образом, люди не были бы такими злыми, отпо-шения их стали бы более прочными и, думаю, более приятными. В конце концов пусть шутники смеются сколько им угодно, но я утверждаю, что единственная мораль, доступная нашему веку,— это мораль бильбоке.

Впрочем, мы были избавлены от заботы разгонять скуку собственными усилиями: назойливые посетители так надоедали нам своим нашествием, что после их ухода от скуки не оставалось и следа. Нетерпеливая досада, которую они возбуждали во мне когда-то, не уменьшилась, разница была только в том, что теперь у меня было меньше времени предаваться ей. Бедная маменька еще нисколько не утратила своего былого пристрастия к разным замыслам и предприятиям; напротив, чем более настоятельными становились домашние нужды, тем больше предавалась она своим фантазиям о том, как их удовлетворить; чем меньше имела она средств в настоящем, тем больше измышляла их для будущего. С годами эта мания только увеличивалась, и по мере того как маменька теряла вкус к удовольствиям света и молодости, она заменяла его склонностью к тайнам и проектам. Дом все время был полон всякими шарлатанами, изобретателями, советчиками, прожектерами, которые ворочали миллионами — в перспективе, а пока что нуждались в экю. Никто не уходил от нее с пустыми руками, и меня всегда поражало, как она могла так долго выдерживать подобные расходы, не исчерпывая источника своих средств и не выводя из терпения кредиторов.

Проект, больше всего занимавший ее в то время и не самый безрассудный из всего, что она иногда придумывала, состоял в том, чтобы устроить в Шамбери королевский ботанический сад со штатным смотрителем, и нетрудно было догадаться, для кого это место предназначалось. Положение города среди Альп было очень благоприятно для изучения ботаники, а маменька, старавшаяся всегда облегчить осуществление одного проекта другим, прибавила еще проект фармацевтического училища, которое могло бы быть очень полезно в таком бедном краю, где аптекари были почти единственными врачами. Пребывание в Шамбери лейб-медика Гросси, ушедшего в отставку после смерти короля Виктора, показалось ей весьма благоприятным обстоятельством для осуществления ее плана и, быть может, даже внушило его. Как бы то ни было, она стала

181

ухаживать за Гросси; однако он не особенно поддавался, так как это был самый язвительный и грубый человек, какого мне приходилось встречать; приведу два-три случая для примера.