Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 62

Я испытал это счастье и воспользовался им как нельзя лучше. С неописуемой радостью увидел я первые почки. Снова увидеть весну — значило для меня воскреснуть в раю. Только начал таять снег, мы покинули свою темницу и прибыли в Шарметты достаточно рано для того, чтобы услышать первые трели соловья. С тех пор я перестал думать о смерти; и в самом деле странно, что в деревне я никогда не бывал серьезно болен. Я там часто недомогал, но никогда не ложился в постель. Чувствуя себя хуже обыкновенного, я говорил: «Когда увидите, что я умираю, отнесите меня под тень дуба, и я обещаю, что оживу».

Несмотря на слабость, я опять принялся за свои деревенские занятия, но липть поскольку это позволяли мои силы. Меня очень огорчало, что я не мог сам обрабатывать наш садик; но, копнув раз шесть заступом, я начинал задыхаться, пот катился с меня градом — и приходилось бросать работу. Когда

207

я наклонялся, биение артерий увеличивалось, и кровь приливала к голове с такой силой, что я поневоле спешил выпрямиться. Принужденный ограничиться менее утомительными занятиями, я, между прочим, увлекся голубятней и так полюбил ее, что проводил там целые часы, не скучая ни минуты. Голубь очень пуглив, и приручить его трудно. Но я сумел внушить своим голубям такое доверие, что они повсюду следовали за мной и давались в руки, когда мне вздумается. Как только я выходил в сад или во двор, тотчас два или три голубя садились мне на плечи или на голову; в конце концов, несмотря на удовольствие, эта свита стала так стеснять меня, что пришлось прекратить столь короткие отношения. Я всегда любил приручать животных, особенно пугливых и диких. Мне доставляет огромное удовольствие завоевывать их доверие и никогда его не обманывать. Я хочу, чтобы они любили меня без принуждения.

Я уже говорил, что взял с собой книги; я пользовался ими, но так, что они больше утомляли, чем просвещали меня. У меня было ложное представление о вещах; я думал, что для того, чтоб извлечь из чтения пользу, надо иметь все те знания, о которых идет речь в книге; мне и в голову не приходило, что сам автор черпает их по мере надобности из других книг. Из-за этой нелепой идеи я каждую минуту останавливался, то и дело бросался от одной книги к другой, и нередко, чтобы добраться до десятой страницы той, которую я хотел изучить, мне пришлось бы проглотить целые библиотеки. Однако я так упорно придерживался этой нелепой методы, что потерял бесконечное количество времени и чуть не затуманил себе голову до такой степени, что перестал в чем бы то ни было разбираться и что-либо знать. К счастью, я заметил, что пускаюсь по ложному пути, который может завести меня в бесконечный лабиринт, и сошел с него, прежде чем окончательно заблудился.

При настоящей склонности к наукам первое, что ощущаешь, погружаясь в них, это их связь между собой, в силу которой они взаимно притягиваются, помогают друг другу и объясняют друг друга так, что одна не может обойтись без другой. Ум человеческий не может охватить их все, и необходимо всегда выбрать одну как основную; но, если не имеешь некоторого представления о других, часто плохо разбираешься даже в ней. Я чувствовал, что замысел мой правилен и полезен сам по себе и что надо только изменить методу. Принявшись прежде всего за «Энциклопедию», я разделил ее по отделам. Потом я увидел, что надо поступить наоборот: взять каждую науку в отдельности и проследить ее до того пункта, где все они соединяются. Так я вернулся к обыкновенному синтезу, но вернулся как человек, знающий, чего он хочет. Размышление возместило мне

208

в этом случае недостаток знаний, а здравый смысл оказался хорошим руководителем. Останусь я жив или умру, мне нельзя терять времени. В двадцать пять лет ничего не знать и стремиться узнать все — это значит взять на себя обязательство не терять времени даром. Не зная, в какой момент судьба или смерть остановит мое рвение, я хотел на всякий случай приобрести знания обо всем — и для того чтобы исследовать свои природные дарования, и для того чтобы решить, что более заслуживает изучения.

Начав выполнять этот план, я обнаружил, что существует еще одно преимущество, о котором раньше не думал,— а именно экономия времени. Должно быть, я не рожден для занятий пауками, потому что долгое прилежание утомляет меня, и я не могу усиленно заниматься одним и тем же предметом даже полчаса, в особенности следя за чужой мыслью, хотя своей собственной мысли мне случалось предаваться дольше и даже довольно успешно. После того как я прочитал несколько страниц книги, требующей вдумчивости, мой ум вдруг перестает воспринимать читаемое и теряется в облаках. Упорствуя, я только напрасно изнуряю себя, у меня начинается головокружение, я больше ничего не понимаю. Но при смене разнообразных предметов, хотя бы и непрерывной, один предмет позволяет мне отдохнуть от другого, и я, даже без передышки, гораздо легче за ними слежу. Я воспользовался этим наблюдением в своем расписании и, перемежая предметы, получил возможность заниматься целый день, никогда не утомляясь. Правда, полевые и домашние работы служили мне полезным развлечением; но в своем возрастающем порыве к знанию я скоро нашел средство урывать время для учения а от работы и заниматься сразу двумя делами, забывая о том, что от этого каждое из них идет менее успешно.

Передавая эти подробности, очаровательные для меня, но часто утомительные для читателя, я соблюдаю, однако, умеренность, о которой он и не подозревал бы, если б я не сообщил ему об этом. Например, в данном случае я с наслаждением вспоминаю все свои попытки распределить время таким образом, чтобы употребить его и с наибольшим удовольствием, и с наибольшей пользой, и могу сказать, что время, проведенное мною в уединении и постоянных болезнях, было именно тем периодом моей жизни, когда я был наименее праздным в меньше всего скучал. В этом волшебном уголке я провел два или три лучших летних месяца, стараясь определить свои умственные интересы. Я наслаждался радостями жизни, цену которым так хорошо знал, обществом, столь же непринужденным, как и приятным,— если только можно назвать обществом наш тесный союз,— и теми прекрасными знаниями, к приобретению

209

которых я стремился; для меня стремление это было как бы уже обладанием или даже чем-то еще большим, и удовольствие от учения много способствовало моему счастью.

Не стоит говорить об этих попытках, которые все были для меня радостью, но слишком простой, чтобы ее можно было передать. Еще раз повторяю: истинное счастье нельзя описать,— его только испытываешь, и испытываешь тем сильней, чем меньше у тебя возможности описать его, так как оно не возникает из внешних факторов, а являет собой состояние, длящееся непрерывно. Я часто повторяюсь, но повторялся бы еще больше, если бы говорил об одном и том же всякий раз, как оно приходит мне на ум. Когда мой часто изменявшийся образ жизни наконец установился, вот какой примерно он принял вид.

Каждое утро я вставал до восхода солнца. Через соседний фруктовый сад подымался на красивую дорогу, тянувшуюся над виноградником, и шел по склону гор до самого Шамбери. Гуляя, я произносил свою молитву, заключавшуюся не в бес-смысленпом бормотании, а в искреннем возношении сердца к творцу милой природы, красоты которой были у меня перед глазами. Я никогда не любил молиться в комнате; мне кажется, стены и все эти жалкие изделия человеческих рук становятся между господом и мною. Я люблю созерцать бога в его творениях, когда мое сердце возносится к нему. Молитвы мои, могу сказать, были чисты и потому достойны быть услышанными. Для себя и для той, от которой я никогда не отделял себя в своих заветных желаниях, я просил только о жизни невинной и спокойной, свободной от порока, горя, тягостей нужды, о смерти праведных и о доле их в будущей жизни. Впрочем, молитва моя состояла больше в восторгах и созерцании, чем в просьбах, и я знал, что перед лицом подателя истинных благ лучший способ получить необходимое состоит не в том, чтобы его вымаливать, а в том, чтобы заслужить. Я возвращался с прогулки довольно долгим кружным путем, с любопытством и наслаждением взирая на окружающие картины сельской жизни — единственные, которые никогда не утомляют ни сердца, ни глаз. Я смотрел издали, начался ли уже день у маменьки. Если ставни у нее были открыты, я бежал к ней, дрожа от радости; если закрыты, я шел в сад и, ожидая ее пробуждения, развлекался повторением пройденного накануне или принимался за работу по саду. Ставни открывались, я спешил обнять ее, еще полусонную, и это объятие, чистое и нежное, самой невинностью своей было полно особого очарования, которое никогда не соединяется с чувственностью.