Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 64

213

ознакомиться с общим видом небосвода: моя близорукость но позволяет мне достаточно ясно различать небесные светила невооруженным глазом. У меня сохранилось в памяти одно приключение, воспоминание о котором часто заставляло меня смеяться. Для изучения созвездий я приобрел небесную планисферу. Я прикрепил эту планисферу к раме и в те ночи, когда небо было ясно, выходил в сад и устанавливал раму на четырех шестах с меня высотой, повернув планисферу книзу; для освещения я брал свечу и, чтобы ветер не затушил ее, помещал ее в ведро на земле, между шестами. Потом, глядя попеременно то на планисферу простым глазом, то на светила в подзорную трубу, упражнялся в распознавании звезд и различении созвездий. Я, кажется, говорил, что сад г-на Нуаре был расположен террасами; с дороги было видно все, что в нем делалось. Однажды вечером крестьяне, проходившие довольно поздно мимо нашего дома, увидали меня в этом причудливом оснащении за моим занятием. Свет, падавший на планисферу, источника которого они не видели, так как он был скрыт от их глаз стенками ведра, четыре шеста, громадный лист бумаги, испещренный какими-то фигурами, рама, блеск оптических стекол, двигавшихся взад и вперед, придавали всему этому зрелищу вид колдовства, который их испугал. Мое одеяние отнюдь не могло их успокоить: шляпа, нахлобученная на ночпой колпак, и маменькин ватный халат, который она заставила меня надеть, делали меня в их глазах похожим на настоящего колдуна. И так как было уже около полуночи, они не сомневались, что это начало шабаша. Не желая видеть, что будет дальше, они с перепугу пустились бежать, разбудили соседей, рассказали им о своем видении, и эта история так быстро распространилась, что на следующий день всем в окрестности было известно, что в саду г-на Нуаре нечистая сила справляла шабаш. Не знаю, к чему привел бы весь этот шум, если б один из крестьян, свидетелей моих заклинаний, не пожаловался в тот же день двум иезуитам, которые бывали у нас. Те, еще не зная, в чем дело, заранее успокоили крестьян, а потом рассказали нам эту историю. Я объяснил, чем она вызвана, и мы долго смеялись. Однако было решено, что во избежание подобных случаев я буду цроизводить свои наблюдения без света, а планисферу изучать дома. Те, кто читал в «Письмах с горы» о моей магии* в Венеции, я уверен, найдут, что у меня давнишнее призвание к колдовству.

Таков был мой образ жизни в Шарметтах, когда я не был занят полевыми работами; к ним я всегда питал особенное влечение, и в тех случаях, когда это не превышало моих сил. я работал, как настоящий крестьянин. Правда, сил у меня было очень мало, так что единственной моей заслугой в этом отно-

214

шении являлось лишь мое доброе желание. К тому же я хотел делать сразу два дела и поэтому ни одного не делал как следует. Я вбил себе в голову во что бы ни стало развить свою память и многое стал настойчиво заучивать наизусть. Для этого я всегда носил с собой какую-нибудь книгу, которую во время работы с невероятным трудом изучал и твердил наизусть. Не понимаю, как от этих беспрестанных, упорных и тщетных усилий я в конце концов совсем не отупел. Нужно же было двадцать раз учить и переучивать эклоги Вергилия, из которых я теперь не знаю ни слова! Я потерял и разрознил множество книг благодаря своей привычке носить их с собой повсюду — на голубятню, в сад, на огород, в виноградник. Занятый чем-нибудь другим, я клал книгу у подножья дерева или на изгородь, всегда забывал о ней и нередко через две недели находил ее истлевшей или изглоданной муравьями и улитками. Страсть к учению превратилась у меня в манию, которая делала меня как бы придурковатым, так как я постоянно бормотал себе что-то под нос.

Сочинения Пор-Рояля и Оратории, которые я читал больше всего, сделали меня полуянсенистом; но, несмотря на всю мою доверчивость, их суровая теология внушала мне ужас. Страх перед адом, которого я до тех пор почти совсем не боялся, мало-помалу разрушал мое спокойствие, и не внеси маменька успокоения в мою душу, эта устрашающая доктрина в конце концов совершенно выбила бы меня из колеи. Мой духовник, бывший одновременно и ее духовником, тоже содействовал тому, чтобы я снова почувствовал себя в своей тарелке. Это был отец Геме, иезуит*, добрый и мудрый старец, чью память я всегда буду чтить. Он был иезуитом, но отличался детской простотой, и его мораль, скорее мягкая, чем снисходительная, была именно тем, в чем я нуждался, чтобы уравновесить мрачные впечатления от янсенизма. Этот добрый человек и его приятель, отец Коппье, часто навещали нас в Шарметтах, хотя дорога к нам была очень трудна и довольно длинна для людей их возраста. Посещения их были для меня великим благом. Да воздаст господь их душам! Им было уже очень много лет в то время, и я не могу предполагать, что они еще живы теперь. Я тоже ходил к ним в Шамбери и мало-помалу стал в их доме своим человеком; их библиотека была к моим услугам. Воспоминание об этом счастливом времени до такой степени связано с воспоминанием об иезуитах, что одно заставляет меня любить другое, и хотя учепие их всегда казалось мне опасным, я никогда не мог найти в себе силы искренне возненавидеть их.

Хотелось бы мне знать, западают ли в сердца других людей ребяческие чувства, подобные тем, что западают иногда в мое. Среди моих занятий, в самой невинной жизни, какая только

215

возможна, и несмотря на все, что мне говорили,— страх перед адом все же часто волновал меня. Я спрашивал себя: «В каком нахожусь я состоянии? Если я сейчас умру, буду ли я осужден?» Согласно учению моих янсенистов, это было несомненно, но моя совесть подсказывала мне, что это не так. Вечно пребывая в страхе и колеблясь в этой мучительной нерешительности, я, чтобы найти выход, прибегал к таким смешным средствам, за которые сам охотно запер бы в сумасшедший дом того, кто применяет их. Однажды, среди этих печальных размышлений, я в задумчивости кидал камни в стволы деревьев, делая это с присущей мне ловкостью, то есть почти никогда не попадая. За этим прекрасным занятием мне пришла в голову мысль сделать из него нечто вроде гадания, чтобы успокоить свое волнение. Я сказал себе: «Брошу этот камень вон в то дерево напротив; если попаду — это будет означать спасение, если промахнусь — осужденье». Подумав это, я дрожащей рукой и с бьющимся сердцем кидаю камень, да так удачно, что он попадает в самое дерево; правда, это было нетрудно, так как я постарался выбрать дерево потолще и поближе. Но с тех пор я больше не сомневался в своем спасении. Вспоминая этот случай, не знаю, смеяться мне над собой или плакать. А вы, великие люди, конечно, подымете меня на смех, но, радуясь своему превосходству, не издевайтесь над моей жалкой слабостью, потому что, клянусь вам, я отлично ее сознаю.

Впрочем, эти волнения и тревоги, быть может неразрывные с благочестием, не были постоянным моим состоянием. Обычно я был довольно спокоен, и мысль о близкой смерти наполняла мою душу не столько скорбью, сколько тихой грустью, не лишенной даже своеобразной прелести. Недавно я нашел среди своих старых бумаг нечто вроде предсмертного напутствия самому себе, в котором я называл себя счастливым, так как умирал в том возрасте, когда находишь в себе достаточно мужества глядеть смерти в лицо, не узнав за всю свою краткую жизнь сильных ощущений, пи телесных, ни нравственных. Как я был прав! Предчувствие заставляло меня бояться, что я останусь жить только для страданий. Казалось, я предвидел судьбу, ожидавшую меня в конце моих дней. Никогда не был я так близок к мудрости, как в ту счастливую пору жизни. Не чувствуя особых угрызений совести за прошлое и без забот о будущем, я отдавался наслаждению настоящим, и это чувство господствовало в моей душе. Набожные люди обыкновенно обладают особого рода чувственностью: они с упоением смакуют дозволенные им невинные удовольствия. Светские люди считают это каким-то преступлением, не знаю почему — или, вернее, знаю очень хорошо: дело в том, что они завидуют людям, испы-

216

тывающим радость простых удовольствий, к которым сами они давно потеряли вкус. Я сохранил его, этот вкус, и мне было очень приятно со спокойной совестью удовлетворять его. Сердце мое, еще не тронутое, отдавалось всему с радостью ребенка или, вернее, если смею сказать, с восторгом ангела, так как эти мирные наслаждения по своей безмятежности в самом деле были райскими. Обеды на траве в Монтаньоле, ужины в беседке, сбор фруктов и винограда, вечера за трепаньем льна с нашими слугами — все это были для нас настоящие праздники, которым маменька радовалась не меньше, чем я. Уединенные прогулки имели еще больше прелести, так как во время них сердце изливалось с большей свободой. Одну из таких прогулок, составившую эпоху в моих воспоминаниях, мы совершили в день святого Людовика, имя которого носила маменька. Мы отправились вместе ранним утром, после обедни, которую один кармелит отслужил для нас на рассвете в часовне, примыкавшей к дому. Я предложил посетить противоположный склон, где мы еще пи разу не бывали. Мы отправили припасы вперед, так как прогулка предполагалась на весь депь. Несмотря на некоторую полноту, маменька ходила неплохо; мы бродили по холмам, шли из леса в лес, иногда по солнцу, чаще в тепи, отдыхая время от времени и не замечая часов. Мы говорили о себе, о своем союзе, о нашей отрадной судьбе и возносили молитвы о ее продлении, которые, однако, не были услышаны. Казалось, все сговорилось сделать этот депь счастливым. Недавно прошел дождь, пыли не было; быстро бежали ручьи. Свежий ветерок колыхал листву, воздух был чист; небосклон безоблачен; безмятежное спокойствие царило на небе, как и у нас в сердцах. Мы устроили обед у одного, крестьянина, разделив его со всей его семьей, и она благословляла нас от чистого сердца. Эти бедные савояры такие хорошие люди! После обеда мы перебрались под тень больших деревьев; я собирал сухие ветки, чтобы сварить кофе, а маменька травы среди кустарников. Пользуясь цветами того букета, который я нарвал ей по дороге, она объяснила мне множество любопытных подробностей их строения, что очень заинтересовало меня и должно “бы было пробудить во мне склонность к занятию ботаникой; но время для этого еще не пришло,— я был слишком поглощен другими занятиями. Мысль, внезапно пришедшая мне в голову, отвлекла меня от цветов и растений. Мое душевное состояние, все, что мы говорили и делали в течение дня, все предметы, привлекавшие мое внимание, напомнили мне что-то вроде сна, который я видел наяву в Аннеси, за семь или восемь лет перед тем, и о котором я говорил в своем месте. Сходство было так разительно, что при мысли об этом я был взволнован до слез. В порыве нежности я обнял свою дорогую подругу. «Маменька,