Исповедь - Руссо Жан-Жак. Страница 95

314

гибким катетерам действительно удалось проникнуть внутрь; но, давая г-же Дюпен отчет о моем состоянии, Моран объявил ей, что через шесть месяцев меня не будет в живых. Эти слова, дошедшие до меня, заставили меня серьезно подумать о своем положении и о нелепости жертвовать покоем и радостью немногих оставшихся мне дней ради того, чтобы меня порабощало занятие, к которому я чувствовал отвращенье. Да и как согласовать строгие принципы, только что мной усвоенные, с положением, так мало им соответствующим? К лицу ли мне, кассиру главного сборщика податей, проповедовать бескорыстие и бедность? Эти мысли так глубоко перебродили в моей голове, когда я был в жару, укоренились с такой силой, что с тех пор ничто не могло вырвать их оттуда; и во время моего выздоровления я хладнокровно утвердился в решениях, принятых в бреду. Я навсегда отрекся от попыток приобрести богатство и составить себе карьеру. Решив провести в независимости и в бедности короткий срок, который мне оставалось жить на свете, я приложил все силы души, чтобы разорвать оковы предрассудков и мужественно делать все, что казалось мне хорошим, не смущаясь тем, что скажут люди. Просто невероятно, какие препятствия мне пришлось преодолеть, какие усилия потратить, чтобы восторжествовать над ними. Я достиг успеха, насколько это было возможно, и добился большего, чем сам надеялся. Если бы мне так же удалось свергнуть иго дружбы, как иго общественного мнения, я осуществил бы до конца свое намерение — быть может, самое великое или по крайней мере самое полезное для добродетели, какое только когда-либо замыслил смертный. Но между тем как я попирал бессмысленные суждения пошлой черни, так называемых знатных особ и так называемых мудрецов,—я позволил поработить себя и руководить мною, как ребенком, мнимым друзьям; они же, завидуя тому, что я пошел один по новой дороге,— под видом забот о моем счастье, на деле хлопотали о том, чтобы сделать меня смешным, и прежде всего постарались унизить меня, а затем оклеветали. Они завидовали пе столько моей литературной известности, сколько преобразованию моей личной жизни, относившемуся к этой эпохе: они, может быть, простили бы мне мою блестящую репутацию как писателя, но не могли простить, что своим поведением я подаю пример, который, видимо, раздражал их. Я был рожден для дружбы; мой уживчивый и кроткий характер поддерживал ее без труда. Пока я жил в безвестности, меня любили все, кто меня знал, и у меня не было ни одного врага; но как только я приобрел имя, я потерял друзей. Это было очень большим несчастьем. Еще большее несчастье заключалось в том, что я был окружен людьми, которые называли себя моими друзьями и пользовались правами

315

друзей только для того, чтобы привести меня к гибели. Продолжение этих воспоминаний разоблачит этот гнусный сговор; здесь я только отмечаю его зачатки; скоро можно будет увидеть, как завязывалась первая петля.

Я хотел жить независимо. Однако надо было добывать средства к существованию. Для этого я придумал очень простой способ: переписку нот за постраничную плату. Если б какое-нибудь другое, более солидное занятие могло привести к той же цели, я взялся бы за него; но так как это дело было мне по вкусу и было единственным, которое могло без порабощения моей личности давать мне насущный хлеб, я выбрал его. Считая, что мне больше нет необходимости заглядывать в будущее, и заставив умолкнуть тщеславие, я из кассира богатого финансиста превратился в переписчика нот. Я находил, что очень выиграл от этого выбора, и так мало в нем раскаивался, что оставил это ремесло только в силу необходимости, рассчитывая при первой возможности вернуться к нему.

Успех моего первого «Рассуждения» позволил мне осуществить свой замысел. Когда мне была присуждена премия, Дидро взялся его напечатать. В то время я был болен и лежал в постели; он прислал мне записку, извещая о выходе «Рассуждения» в свет и о произведенном впечатлении. «Его превозносят до небес,—сообщал он.—Успех беспримерный!» Эта благосклонность публики, никем заранее не подготовленная, и притом к автору неизвестному, дала мне первую настоящую уверенность в своем таланте, в котором я, несмотря на внутреннее чувство, до тех пор всегда сомневался. Я понял также, что мог извлечь из этого успеха выгоду для выполнения своего намерения: переписчик, сколько-нибудь известный в литературе, надо думать не останется без работы.

Как только мое решение было окончательно принято, я письменно уведомил об этом г-на де Франкея, чтобы поблагодарить как его, так и г-жу Дюпен за всю их доброту ко мне и попросить у них заказов. Ничего не поняв в этой записке и полагая, что я все еще нахожусь в лихорадочном бреду, Франкей прибежал ко мне. Он увидел, что мое решение твердо, что его не удастся поколебать. Тогда он рассказал г-же Дюпен и всем другим, что я сошел с ума; я предоставил ему говорить что угодно и продолжал идти своим путем. Я начал свое преобразование с внешности; отказался от золотого шитья и белых чулок, надел круглый парик, снял шпагу и продал свои часы, говоря себе с невыразимой радостью: «Хвала небу! Мне больше не понадобится узнавать, который час!» Г-н де Франкей имел учтивость довольно долго ждать, прежде чем распорядиться местом своего казначея. Наконец, видя, что мое решение твердо,

316

он передал кассу д’Алибару, бывшему гуверперу молодого Шенонсо и известному в ботанике своей «Flora parisiensis»1.

Как ни сурова была моя реформа в области трат, я вначале не распространил ее на белье: у меня сохранился обильный запас прекрасного белья, являвшегося остатком от моей экипировки в Венеции, и я им очень дорожил. Заботясь сначала только о чистоте, я постепенно превратил белье в предмет роскоши, обходившийся мне не дешево. Кто-то оказал мне добрую услугу, избавив меня от этого рабства. Накануне рождества, когда мои домоправительницы были у вечерни, а я в духовном концерте, была взломана дверь на чердак, где было развешано все наше белье после стирки. Украли все, в том числе сорок две рубашки великолепного полотна, составлявшие основу моего бельевого гардероба. Соседи описали нам человека, который в тот вечер вышел из нашего дома с узлами, и мы с Терезой заподозрили в краже ее брата, слывшего большим негодяем. Мать горячо отвергла это подозрение, но столько примет подтверждало его, что мы остались при нем, хотя г-жа Левассер сердилась на нас. Я не решился предпринять тщательные розыски, из боязни найти больше, чем желал бы. Этот брат больше не показывался у меня и наконец совсем исчез. Я оплакивал судьбу Терезы и свою, связанную с такой разношерстной семьей, и более чем когда-либо умолял свою подругу сбросить столь опасное ярмо. Это происшествие излечило меня от страсти к хорошему белью, и с тех пор у меня всегда было самое простое белье, более подходящее к остальному моему одеянию.

Завершив таким образом свою реформу, я думал только о том, чтобы сделать ее прочной и длительной; старался вырвать из своего сердца всякую зависимость от людских толков, боязнь осуждения, которая могла отвратить меня от того, что было само по себе хорошим и благоразумным. Благодаря шуму, вызванному моими сочинениями, мое решение переменить жизнь тоже произвело шум и привлекло ко мне заказчиков, так что начало моих занятий перепиской было довольно счастливо. Однако некоторые причины помешали мне достигнуть успеха, какого я мог бы добиться при других обстоятельствах. Прежде всего — мое плохое здоровье. Перенесенный мною приступ не прошел бесследно, и я уже никогда не чувствовал себя таким здоровым, как раньше; думаю, что лечившие меня врачи причинили мне не меньше вреда, чем сама болезнь. Я обращался по очереди к Морану, Дарану, Гельвецию*, Малуэну, Тьерри:

1 Не сомневаюсь, что Франкей и его клевреты теперь рассказывают обо всем этом совсем по-другому; но я основываюсь на том, чт? о в ту пору и много времени спустя — до самого возникновения заговора — говорил всем; люди здравомыслящие, добросовестные, наверно, помнят это. (Прим. Руссо.)

317

все они люди очень ученые, все мои друзья, все лечили меня, каждый по-своему, но не принесли мне никакого облегчения и очень меня изнурили. Чем послушнее я выполнял их предписания, тем более становился желтым, худым, слабым. Они запугивали меня, определяя мое состояние по действию своих снадобий, и воображение рисовало мпе лишь цепь страданий: уремию, песок, камни и, наконец, смерть. Все, что приносит другим облегченье — отвары, ванны, кровопусканье,— усиливало мои страдания. Убедившись, что одни только зонды Дарана оказывают на меня некоторое действие, я вообразил, будто не могу без них жить, и хотя они приносили мне лишь минутное облегчение, я принялся делать, с большими затратами, громадные запасы зондов, чтобы иметь их при себе всю жизнь, даже в том случае, если Дарана не станет. В течение восьми или десяти лет я постоянно прибегал к ним,— и надо полагать, что со всеми теми зондами, которые у меня еще остались, я накупил их на пятьдесят луидоров. Понятно, что столь дорогое, мучительное, тяжелое лечение не давало мне работать не отвлекаясь и что умирающий не может вкладывать много пыла в свою работу ради насущного хлеба.