Мужья миссис Скэгс - Гарт Фрэнсис Брет. Страница 4
— А что ж ты будешь делать, дядя Бен?
— Когда приедет агент из Фриско и все закрутится с этими моими копями, — начал Джонсон, как бы размышляя вслух, — я поеду в Нью-Йорк. И вот приеду я в Нью-Йорк и скажу в гостинице бармену: «Отведи меня к самому что ни на есть лучшему доктору». И он отведет меня. И я скажу тому доктору: «Ртутное слюнотечение, вот уже год. Сколько выкладывать?» И он скажет: «Пятьсот долларов», — и велит мне принимать по две пилюли перед сном и по стольку же порошков перед едой и чтобы я пришел к нему через неделю. И я прихожу к нему снова через неделю уже здоровый и выдаю ему в том расписку.
Воодушевленный вниманием, проявившимся во взгляде Томми, он продолжал:
— И вот я уже здоров. И иду к бармену и говорю: «Покажи мне самый что ни на есть большой и шикарный дом, который у вас тут продается». И он отвечает: «Дело известное, самый большой дом продает Джон Джейкоб Астор». «Отведи меня к нему», — говорю я. И он ведет меня к Астору. «Сколько возьмете с меня за этот дом?» А тот смотрит на меня эдак пренебрежительно и говорит: «Убирайся, старик, ты, верно, рехнулся». И я двину ему разок в левый глаз, и он запросит у меня пардону, и я дам ему его цену. И я набью этот дом сверху донизу мебелью из красного дерева и съестными припасами, и мы с тобой станем там жить, ты да я, Томми, ты да я!
Солнце уже не освещало склон горы. По участку Джонсона поползли тени сосен, и в пещере стало совсем прохладно. В сгущавшихся сумерках видно было, как блестят глаза Джонсона.
— И вот настанет день, — продолжал он, — когда мы зададим с тобой пир, Томми. Мы позовем к себе губернаторов, и членов Конгресса, и самых важных джентльменов, и всех таких прочих. И среди них я позову одного человека, который высоко носит голову, человека, которого я когда-то знавал. А ему и невдомек, что я его знаю, он-то меня не помнит. И он входит и садится против меня, и я не свожу с него глаз. И очень он весело настроен, этот человек, и очень сам собой доволен, и вытирает он себе рот белым платком, и улыбается, и, глядя на меня, говорит: «Выпьем с вами вина, мистер Джонсон». И он наливает вина себе, а я себе, и мы встаем, и я швыряю стакан с вином прямо в это его окаянное ухмыляющееся лицо. И он подскакивает ко мне, а он не трус, этот человек, совсем не трус, но тут его хватают за руки, и он спрашивает меня: «Кто ты есть?» И я говорю: «Скэгс, будь ты проклят! Скэгс! Узнаешь?! Отдай мне мою жену и ребенка! Отдай мне деньги, которые ты у меня украл! Отдай мне доброе имя, которое ты у меня отнял! Отдай мне здоровье, которое ты погубил! Отдай мне назад последние двенадцать лет моей жизни! Отдай мне все это, дьявол, и поживее, а не то я вырежу у тебя сердце». И, ясное дело, Томми, он того не может. И вот я вырезаю у него сердце, мой мальчик, я вырезаю у него сердце!
Животная ярость, сверкавшая в его взгляде, сменилась вдруг лукавством.
— И ты думаешь, они вздернут меня за это, Томми? Как бы не так! Я пойду к самому что ни на есть знаменитому адвокату и скажу: «Отравлен ртутью, понимаете, отравлен ртутью». И он подмигнет мне, и пойдет к судье, и скажет: «Этот бедняга за себя не отвечает: он отравлен ртутью». И позовет свидетелей, и вот приходишь ты, Томми, и говоришь им, как меня, бывало, скручивало; и доктор приходит и объясняет им, как мне было худо тогда; и тут присяжные, не сходя с места, все, как один, постановляют: «Оправдать по умопомешательству. Отравлен ртутью».
Дойдя до кульминационной точки своего рассказа, Джонсон пришел в такое возбуждение, что даже вскочил и, наверное, не удержался бы на ногах, если бы Томми не поддержал его и не вывел на воздух. Там, при свете куда более ярком, чем в пещере, сразу стало заметно, как изменилось его изжелта-бледное лицо — изменилось настолько, что Томми быстро подхватил его под руку и отвел, вернее, дотащил до убогой хижины. Когда они туда добрались, Томми уложил Джонсона на грубо сколоченный топчан, или ларь, и стал над ним, глядя с беспокойством на бьющегося в конвульсиях товарища... Потом он торопливо сказал:
— Послушай, дядя Бен, я иду в город — в город, понимаешь? За доктором. А ты ни за что не вставай и не двигайся, пока я не вернусь. Ты слышишь меня? — Джонсон судорожно кивнул. — Через два часа я вернусь.
Минутой позже Томми уже не было в хижине.
В течение часа Джонсон держал слово. Потом он вдруг сел и уставился в угол хижины. Постепенно на лице его появилась улыбка, он что-то забормотал, бормотание перешло в крик, крик — в проклятия, и все завершилось безудержными рыданиями. После чего он снова стих, и спокойно улегся.
Джонсон лежал так неподвижно, что любой вошедший в хижину человек принял бы его за спящего или мертвого. Но когда осмелевшая в ненарушимой тишине белка перебралась из-под крыши в хижину, она вдруг замерла на балке прямо над ларем, увидев, что нога человека медленно и неуверенно опускается на пол и что взгляд у него не менее настороженный и внимательный, чем у нее самой. По-прежнему не было слышно ни звука, но обе ноги оказались вдруг на полу. В этот момент ларь скрипнул, и белка юркнула под карниз, а когда она снова выглянула оттуда, все было тихо, но человек исчез.
Часом позже двум погонщикам мулов повстречался на Плейсервиллской дороге человек; волосы у него были всклокочены, сверкающие глаза налиты кровью, одежда изодрана о колючий кустарник и перепачкана красной пылью. Они пошли за ним следом, но он вдруг обернулся и, набросившись на того из них, кто был ближе, выхватил у него пистолет и пустился бежать. Еще позже, когда солнце скрылось за Пейнским хребтом, на Дедвудском склоне начал похрустывать низкорослый кустарник под чьими-то крадущимися, но неутомимыми шагами. Должно быть, это было животное, неясный силуэт которого появлялся в сгущающейся темноте; он то возникал, то скрывался, неуклонно продвигаясь вперед. Да и кто еще, кроме животного, мог оглашать тишину таким бессмысленным, однообразным и несмолкающим криком? Однако когда звук приблизился и раздвинулись кусты чапараля, то показался человек, и человек этот был Джонсон.
Преследуемый сворой призрачных псов, которые с воем неслись за ним по пятам, настигая его неотступно и неутомимо, гонимый ударами воображаемого бича, со свистом обвивающегося вокруг его рук и ног; окруженный толпой гнусных призраков, с воплями подступающих к нему со всех сторон, он тем не менее все же различал один-единственный реальный звук — шум стремительной, бурливой реки. Река Станислав! Там, внизу, в тысяче футов от него, она катит свои желтоватые волны. Несмотря на всю зыбкость своего помраченного сознания, он цеплялся за эту единственную мысль — добраться до реки, омыться в ней, переплыть ее, если надо, чтобы навсегда положить преграду между собой и назойливыми видениями, навсегда утопить в ее мутных глубинах толпящихся призраков, смыть ее желтыми водами всю грязь и позор прошлого. И вот он перепрыгивает с валуна на валун, с чернеющего пня на пень, перебегает от куста к кусту, прорываясь сквозь опутывающие его растения и проваливаясь в песчаные ямы, пока, скользя, спотыкаясь и падая, не добирается до берега реки, где снова падает, снова поднимается, шатаясь, делает несколько шагов вперед и наконец, вытянув руки, валится ничком на скалу, преграждающую путь быстрому течению. И там он лежит, будто мертвый.
Первые звездочки робко блеснули над Дедвудским склоном. Холодный ветер, налетевший невесть откуда, как только спряталось солнце, раздул их слабый блеск до яркого сияния; потом промчался по нагретым склонам холма и взбудоражил реку. Там, где лежал поверженный человек, река образовывала крутую излучину, и в сгустившихся сумерках казалось, что ее бурные воды вырываются из темноты и снова пропадают. Гниющий плавник, стволы упавших деревьев, обломки промывных желобов — отбросы и отходы, издалека согнанные сюда, на секунду оказывались в поле зрения и тут же исчезали. Вся грязь, накипь, мерзость, которую поставлял довольно большой округ приисков и поселков, все, что изрыгнула из себя эта грубая и вольная жизнь, на миг появившись, уносилось прочь в темноту и исчезало с глаз. Не удивительно, что, когда ветер волновал желтые воды реки, волны, как нечистые руки, вздымались к скале, где лежал упавший человек, словно им не терпелось сорвать его оттуда и умчать к морю.