Мираж - Рынкевич Владимир Петрович. Страница 49

В конце осеннего дня вдруг выглянуло солнце, захотелось окунуться в его скудные лучи, и после совещания многие офицеры стояли на улице, продолжая спорить. Большая группа столпилась вокруг Яскевича. Одни его поддерживали, другие обвиняли в мальчишестве.

   — Вспомните март 1814-го, — отбивался Яскевич, — гениальное решение союзников идти на Париж! В этом не было военной необходимости. Даже была опасность — Бонапарт мог ударить во фланг. Но они взяли Париж, и кампания была окончена.

   — Позвольте, но там же было превосходство сил, — возразил кто-то.

   — Но там же был великий полководец! — возразил Яскевич. — А нам предлагают контрнаступление в расходящихся направлениях, что осуждается в любом учебнике.

   — Нам не предлагают, а приказывают.

   — Тем хуже.

   — Дымников с трудом вытащил штабс-капитана из толпы спорщиков.

   — Пойдёмте, Виктор, выпьем — на рассвете мне выступать на Кромы, на «расходящееся направление». Донесут Кутепову, что вы его носом в учебник тычете.

Последующие несколько часов, почти сутки, оказались расколотыми на несколько совершенно разных кусков-эпизодов, но всё было соединено тонким, но крепким как сталь, вросшим в организм ещё в юнкерские времена, особенным нервом: исполнение офицерского долга. Время выхода батареи, маршрут движения, конечная цель, боевая задача — всё это он помнил в любом состоянии. Не помехой были и обстоятельства этой ночи, начавшейся тем, что в каком-то грязном подъезде Яскевич прикрывал его операцию по доставанию английских фунтов из специального пояса-подсумка. Раскололось не только время, но и сам Леонтий, его сознание, его представление о себе. В том же подъезде он некоторое время думал, что лучше достать из-под шинели — деньги или наган, чтобы застрелить человека, с которым спала Марыся.

Потом в подвале у какого-то армянина, где на столиках лежали горы свежих яблок, пили настоящий французский коньяк. И Леонтий раскалывал, разламывал себя, как яблоко для закуски.

   — Рассказывай, Витя, про мадам Крайскую. Как ты с ней?

С неприлично острым интересом слушал:

   — Она сказала: «Жарко. Раздень же меня...» А у неё, знаете, такое прекрасное тонкое голубое бельё.

Дымников слушал и мысленно называл себя извращенцем, сумасшедшим декадентом, начитавшимся Вербицкой и Арцыбашева...

Но помнил точно, что армянин ходил за бутылкой три раза.

И как-то без перехода вдруг оказался перед своей батареей верхом на любимом Стане. Рядом ехал заместитель командира батареи штабс-капитан Воронцов, он смотрел на Леонтия с удивлением и некоторым восхищением.

   — Когда вы явились на рассвете, я растерялся, — говорил Воронцов. — Вы никого и ничего не видели. На меня, как на столб, натолкнулись и пошли дальше. И вдруг ровно в шесть ноль-ноль выходите и начинаете командовать.

   — Офицерская привычка командовать, — сказал Леонтий, а сам чуть ли не с ужасом подумал, что только сейчас проснулся.

Шёл первый, ещё ненастоящий снег, щекотал лицо и шею, таял на дороге. Ехали по невысокому сосновому лесу. Стрельба доносилась откуда-то издалека.

   — До огневой позиции ещё вёрст пять, — сказал Воронцов. — Я сейчас по карте смотрел.

Слева от дороги лес начал редеть, вдруг открылась большая поляна, а по ней скакали всадники с красными звёздами на шлемах. И вновь сработал тот особенный нерв — Дымников ещё не совсем понял, что происходит, но уже командовал: «Стой! С передков! Хобота налево! Картечью беглый огонь!»

В передке каждого орудия 16 шрапнелей с установкой трубки «на картечь» — это значит, что снаряд взрывается в 15 метрах от орудия, а гроздья огня и железа бьют врага прямо в лицо.

Израсходовали всего снарядов 5—7, и бой закончился. Оказывается, красных преследовал кавалерийский отряд дроздовцев. Теперь на серой гнилой хвое, припорошённой снегом, лежали убитые красноармейцы, а дроздовский ротмистр в бараньей папахе, сдвинутой чуть не на ухо, с развевающимся рыжим вихром, допрашивал пленных.

   — Ты кто? — спрашивал он человека в шинели, украшенной нагрудными и нарукавными нашивками. — Комиссар, сволочь?

   — Я командир 9-го кавалерийского полка Брусилов.

   — О-о! Родственник?

   — Я сын генерала Брусилова, На большой войне я служил офицером в лейб-гвардии. Я не согласен с отцом и сейчас ехал, чтобы перейти к вам.

   — Ах ты, сучёнок! Сын предателя, сам предатель, а теперь ещё и своих красных предаёшь. Ты три раза должен умереть, и я тебе это устрою.

Ротмистр привычным движением выхватил шашку, и запорхали над его головой узкие длинные серебристые крылья смерти.

Дымников подошёл к ротмистру и сказал осторожно:

   — Может быть, этот пленный пригодится в штабе корпуса?

   — В корпус? — удивился ротмистр. — Дав корпусе Кутепов его в один момент сам расстреляет без всяких допросов. Ты спроси, сколько моих людей вчера полк этого Брусилова погубил.

   — Но это же война, — сказал сын генерала.

   — Война? — с усмешкой переспросил ротмистр. — Это не война, а гражданская война, и я тебе сейчас покажу, какая она есть.

Взмах шашки — и шлёпнулась в таявший на глазах снег отрубленная рука Брусилова. Ещё взмах — густые брызги крови на шинели, на искажённом кричащем лице пленного, на земле вокруг. Он упал, но пытался ползти, из последних сил скрёб ногами, и ротмистр добивал его лежачего и кричал: «Всех их так!» Засверкали лезвия шашек, брызнула новая кровь, отчаянно закричали обречённые, возмущённо ржали лошади, почуявшие запах смерти.

Дымников повёл батарею дальше. Снег перестал подбелить дорогу, утих ветер, стреляли впереди не очень далеко, но и не очень интенсивно — видно, не бой, а перестрелка.

   — Нас ожидают, — сказал Дымников.

   — Думаете, Кутепов не расстрелял бы Брусилова? — спросил Воронцов, ехавший рядом, и сам же и ответил: — Скорее всего, расстрелял бы. Вы знаете, что на днях взяли в плен помощника командующего 13-й армией Станкевича и расстреляли?

Впереди загрохотала артиллерия, пока не густо, но слышны были близко и выстрелы, и разрывы. Снаряды рвались километрах в двух.

   — Не дождались, — констатировал равнодушно Дымников.

Одновременно с его словами вверху прозвучало зловещее шуршание, сзади грянул сокрушительный взрыв. Полетели сверху комья земли, части разбитого передка, куски человеческих тел. Кричали раненые, дико ржали лошади. Дымников и Воронцов соскочили с коней, увидели страшные результаты прямого попадания снаряда в упряжку четвёртого орудия. На земле барахтались изуродованные лошади, пытавшиеся вырваться из постромок. Вот одна поднялась, было, но у неё вместо задних ног струи крови, и она упала с диким ржанием. Поручика Арефьева разнесло на куски, голова лежала на дороге — по ней и узнали. Ездовые были убиты, некоторые номера расчёта ранены. Второй снаряд упал шагах в пятнадцати от дороги, ближе ко второму орудию, и вновь разорванные лошади, крики раненых, перевёрнутая пушка...

   — С закрытой с наблюдателем, — сказал Дымников. — Высоких деревьев полно. Разбегаться надо — ещё будут выстрелы. Батарея в укрытие, 100 шагов от дороги!..

Его команда совпала с третьим снарядом...

Ещё несколько разрывов, и на дороге остались только обломки передков и зарядных ящиков, разбитые орудия, трупы. У всех четырёх пушек искорёжены и стволы и затворы — батарея больше не существует. Солдаты ловили разбежавшихся лошадей.

— Без орудий нам на передовой нечего делать, — сказал Дымников. — Собираем раненых, устраиваем их на оставшиеся зарядные ящики, на лошадей и двигаемся по направлению к Курску.

Наступление красных продолжалось. В этот день интенсивность их огня была такой, что плавились стволы пулемётов. 3-й Марковский полк стоял насмерть, обороняя Кромы, — здесь сражались только офицеры. Из штаба корпуса приехали Ермолин и Соболь с личной благодарностью Кутепова. Привезли бочку спирта. Ещё до рассвета все были почти без сознания. В это время красные и начали атаку. Два батальона марковцев были разгромлены полностью. Многих, допившихся до бесчувствия, резали, как свиней. Так умерли и Ермолин, и Соболь. Уцелевшие бежали, оставив Кромы.