Письма крови - Агамальянц Александр. Страница 14

А потом произошло неизбежное. Тоскливый страх, преследующий нас по пятам, тот самый ангст, о котором пишут неудавшиеся поэты моей родины, настиг Вильгельма и сожрал его без остатка. Однажды, я зашел в большую гостиную и внезапно увидел там своего дорогого друга. Он мечтательно смотрел на языки огня в камине и игриво улыбался. «А я уж думал, ты проведешь пару веков в затворничестве!» – искренне удивился я, не скрывая радости от того, что Вильгельм наконец вышел из своей кельи. «О, нет! Я пресытился отшельничеством. И даже придумал нечто более интересное!» – мой старый добрый друг снова был таким, как прежде. Он подошел ко мне с распростертыми руками, и мы обнялись, будто не виделись долгие годы. «Что ж, я рад, что ты поборол свою тоску! – произнес я. – Думаю, надо достойно отметить эту славную победу!». Я вышел из комнаты и, спустя минут десять, вернулся с бутылкой вина и парой бокалов. Вильгельм по-прежнему стоял возле камина, но теперь вертел в руках один из моих кинжалов – старинную испанскую дагу. «Знаешь, Гете, кажется, я начинаю понимать твою любовь к этим штукам» – задумчиво произнес он.

Я не успел ответить – Вильгельм повернул дагу острием к себе и вонзил в глаз.

Острие достигло мозга. Через секунду его тело мешком рухнуло на пол.

Мгновенная смерть. Тихая. Пустая. Даже крови почти не было…

Я остолбенел от произошедшего. Не знаю, сколько я простоял и каким чудесным образом не выронил ни бутылку ни бокалы, хотя и совершенно не чувствовал ни рук ни ног. Наконец, я смог заставить себя двигаться, но мозг, все еще, упорно отказывался соображать и принимать происходящее. Будто сомнамбула, я проковылял к креслу, одному из двух возле камина, сел и наполнил один из бокалов. Его я поставил рядом с телом Вильгельма. Затем я наполнил бокал и себе. «Поздравляю тебя с победой, мой друг» – произнес я тост и залпом осушил свой бокал. Мне очень хотелось, чтобы это действительно была победа, а не позорное бегство. Победа над чем, спросите вы? Над чем угодно. Над страхом, над одиночеством, над безысходностью нашей вечной жизни. Над самим собой, в конце концов! Тогда, да и впоследствии, это было совершенно неважно. Внутри меня же оборвалась еще одна ниточка, связывавшая мою душу с остатками человеческого естества. Мой друг толкнул меня еще на одну ступень в черное сердце ада. Того ада, который в скором времени заполнит всю пустоту внутри меня океаном безумия и крови.

Тело Вильгельма в считанные минуты превратилось в сморщенную мумию.

Через несколько минут остатки кожи слезли, бесстыдно обнажая кости.

Потом и кости рассыпались прахом. Даже хоронить было нечего…

Не могу сказать, что я был убит горем из-за столь внезапной и столь тяжелой утраты. Даже больше, не могу сказать, чтобы я вообще испытывал какие-либо чувства и эмоции в тот период. На некоторое время я был полностью отрешен от всего мира. Но это была не та тоскливая трагическая отрешенность, которая свела Вильгельма в могилу, а нейтральное безучастие. Видимо, мой разум таким образом старался защитить меня от избытка переживаний, ведь Вильгельм был, по сути, единственным близким мне человеком, насколько это слово применимо к нам, и его потеря ударила бы по мне гораздо сильнее, чем даже потеря Шарлотты в свое время. И, если в тот раз мой славный друг вытащил меня из черной бездны небытия, то сейчас его рядом не было, более того, никого подобного ему никогда больше не будет в моей жизни. Я был растерян и совсем не представлял, как жить дальше, как распоряжаться всей этой вечностью, которая внезапно обрушилась на мои плечи непосильной ношей. Что толку мне от созидания, если результат будут оценивать смертные, не способные увидеть дальше своего носа? Что мне до их похвалы или брани, если завтра их кости истлеют и появятся новые критики?

19

Спустя две недели после самоубийства Вильгельма, я готов был благодарить и Бога и дьявола за то, что мой нынешний организм не подвержен длительному влиянию алкоголя, как у простых людей. При всем желании, я не смог бы забыться в пьяном бреду, как уже делал однажды, поэтому приходилось находить более осмысленные способы справляться с поглотившим меня, не смотря на все старания, отчаянием. В основном, это было фехтование и бесцельные прогулки по ночной Венеции. Я понимал, что со временем моя апатия пройдет, и я вернусь к более-менее нормальной жизни, но конкретные сроки исцеления мне так и не открывались. По сути, это могло продолжаться и день, и месяц, и сто лет, что совершенно меня не устраивало. Еще очень угнетало то, что по непонятным мне самому причинам, я стал избегать больших компаний и просто любых шумных сборищ. Вероятно, походы по тем же театрам и балам, очень поспособствовали бы успокоению разума, но я категорически не мог себя к этому принудить.

Фактически, мой круг общения сузился до одного пана Мариуша, если не считать деловых вопросов. Он-то и открыл мне однажды глаза, сделав это с истинно варварской непринужденностью. Это было во время очередной фехтовальной практики. Мы решили сделать перерыв, сложили оружие, и мой учитель заметил: «Последнее время ты бьешься будто одержимый, Гете. Это хорошо. Это очень хорошо! Но хорошо там, – он махнул рукой в сторону двери, – Хорошо на дуэли, на войне, но не здесь. Это furor teutonicus, я вижу его в твоих глазах и слышу в каждом слове. Это гнев – холодный и беспощадный, который будет сковывать тебя подобно цепям, пока ты не дашь ему выход. Если у тебя есть заклятый враг, то это очень хорошо для тебя и очень плохо для него. Потому что сейчас самое лучшее время для мести. Сейчас ты бесстрашен и решителен, но, в то же время, еще достаточно расчетлив, чтобы не наделать глупостей, которые приведут тебя к тюрьме или виселице. Подумай об этом, мой ученик».

Что ж, враг у меня действительно был. Конечно, это было слишком громкое и почетное слово для него, но тогда я был не прочь оказать ему такую любезность. Молодой напыщенный отпрыск ныне почти разорившейся дворянской фамилии, просаживавший остатки состояния в игорных домах и любивший нечестную игру. Да, счастье мое, вы правильно поняли – я говорю именно о том человеке, из-за которого лишилась жизни милая белокурая кокетка Жози. Я не стал убивать его сразу после всех тех событий – слишком много смертей одна за другой непременно вызвали бы ненужное внимание, которое не пошло бы на пользу ни моей персоне, ни моему делу. А в следующий год как-то не представлялось удобного случая для свершения моей маленькой, но очень сладкой мести. Я помнил об этом надменном ублюдке и знал, что он будет одним из первых, на ком я опробую свое фехтовальное мастерство. В конце концов, у меня была целая вечность впереди – зачем торопиться?!

Итак, дичь была определена и охота должна была начаться с ночь на ночь. Поразмыслив над словами Мариуша, я пришел к выводу, что этот польский черт прав во всем. Меня сжирало не отчаяние, не апатия, меня пожирал гнев. Гнев, в котором я отказывался себе признаваться, потому что это был гнев из-за полнейшего моего бессилия, от невозможности изменить судьбу, повернуть время вспять. Конечно, в какой-то мере, это были совершенно детские наивные переживания, но в таких ситуациях они нисколько не редки. Да и я был не более, чем юнцом с внешностью почти что старика, который слишком рано и быстро узнал жизнь со всех сторон. Ну, что ж, решил я тогда, если зверя моего гнева можно усмирить, только спустив с цепи и дав насытиться кровавой расправой, пусть так оно и будет. Волею судеб, ему есть кем поживиться и невинные люди не пострадают сверх необходимости.