Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич. Страница 42

В эти минуты главное — отвлечься и не чувствовать обжигающих иронических взоров, которые бросают окружающие, не слышать их ядовитых реплик. Он, Алексей Макарович, и сам понимает неловкость своего положения. Ну спрашивается, зачем семидесятипятилетнему старику, окажем, ковер «Русская красавица»? А какой стыд был, когда всей семьей с Екатериной Борисовной, Наташей и Гришей ездили за цементом в магазин «Стройматериалы» на Москворецком рынке. Очередь стояла часов с четырех, а каждое утро привозили только машину — семь тонн, на семь человек, если каждый брал по максимуму. Их собралось трое инвалидов, и за каждым в стороне стояли их родственники, или знакомые, или знакомые знакомых, которым надо было услужить, как сейчас Екатерина Борисовна услужила своему начальнику. Очередь глухо, безропотно протестовала. Они всей семьей прибыли к девяти, к самому открытию. Какое дело было этим людям, которые с разных концов города ехали ночью, в три или два часа сюда на такси, какое им было дело, что толстомясому, с борцовской шеей Грише дали на работе садовый участок, что ему не хочется вставать в два, что Наташе жаль Гришу, что Екатерина Борисовна в этой жалости понимает дочь, но Грише тем не менее цемент для фундамента нужен, и не мешок-два, а целых двадцать, — тонну, прагматик Гриша понимает, что садовый участок сам по себе богатство, а если построить не крошечный сарайчик, а дом чуть побольше да потеплее, чем разрешено, то богатство-то с каждым годом будет расти, потому что дачи повышаются в цене, и Гриша, лукавец, знает это и знает, что без Алексея Макаровича, которого он, как ледокол льды, каждый раз заставляет раздвигать очередь на цемент, на шифер, на оргалит, на кирпич, на лес, дачи он, Гриша, не построит. И лукавец Гриша торопится, они все торопятся, потому что понимают — о нет, об этом наверняка не было говорено, они все культурные, интеллигентные люди, они об этом только думают, но их невысказанные одинаковые мысли так похожи на сговор — лукавец Гриша и родня торопятся потому, что Алексею Макаровичу семьдесят пять лет! И сколько же этих «доставаний» Алексей Макарович совершил за свою жизнь, сколько сижено по приемным с того времени, когда через двенадцать лет после войны у него, у здорового, стало пропадать зрение! «На почве фронтового ранения»! Ему-то легче от этого? Сколько отсидел по приемным: Наташу в спецшколу, обмен квартиры. А рядом, как страж, как напоминание — Екатерина Борисовна…

…С ковром все прошло быстро и гладко. Молоденькие девушки-продавщицы нашли список и пошли навстречу. Вылез из машины молодой начальник, которого Алексей Макарович, по договоренности, на глазах у публики называл просто Петей и на «ты», дескать, берем ковер сыну. Возникло только одно осложнение: на заявление Алексея Макаровича о продаже ковра без «утерянной» открытки надо было поставить визу в торге, но и это в конце концов быстро решилось.

Самое неприятное было в том, что все время приходилось ждать в прокаленной солнцем машине. Екатерина Борисовна куда-то уходила, подолгу оставалась в разных кабинетах, а Алексею Макаровичу и молодому начальнику приходилось ждать. Изредка Екатерина Борисовна появлялась, манила Алексея Макаровича пальцем, он вылезал, тяжело сгибаясь, из машины, на ходу уже протягивая руку к наружному карману, шел в очередную комнату, вернее, Екатерина Борисовна демонстрировала его в очередном кабинете и очередным людям, от которых зависело подписание каких-то очередных бумаг, дающих очередные блага или дающих возможность сделать очередной шаг к этим благам.

Когда ковровая эпопея была закончена и огромный кокон дефицитного ковра лежал в багажнике «Жигулей», молодой начальник в порыве благодарности предложил довезти Екатерину Борисовну и Алексея Макаровича домой или в любую, выбранную ими точку, но Екатерина Борисовна, не желая размазывать оказанную услугу на мелочи, сказала, что они доберутся сами, и они еще долго плутали на трамваях, троллейбусах и метро по осатаневшему от жары и пыли городу, пока не добрались до госпиталя.

Екатерина Борисовна — верная и заботливая жена — ввела Алексея Макаровича в кабинет врача и села на стульчике возле самой двери, чтобы и не мешать и быть всегда рядом с тяжелобольным человеком.

Врач оказался сравнительно молодым дотошным майором, еще не потерявшим пытливости и надежды помочь.

Он долго вертел Алексея Макаровича, закапывал ему в глаза атропин, рассматривал глазное дно в увеличительное стекло, направив в расширившийся зрачок луч света. Алексею Макаровичу была приятна вся эта процедура. Если врач так долго изучает его организм, значит, не все потеряно, еще, может быть, возможно что-то подправить. Может быть, он, Алексей Макарович, зря махнул на себя рукой?..

— Ну что, батенька, — подытожил майор свои наблюдения, — с глазками-то у вас плоховато. Читать, наверное, уже не можете?

— С лупой кое-что еще разбираю.

— Ну, вот что, батя, с этим пора кончать. Будем удалять катаракту. Рискнем, правда? А операцию, пожалуй, сделаю я вам сам. Согласны?

— Конечно, согласен, доктор, — пролепетал обрадованный Алексей Макарович, — я всей душою. Я ведь еще совсем здоровый.

— Ну, это мы еще посмотрим, полежите недельку в госпитале, сделаем все анализы, супруга вас будет навещать, а потом и займемся вашим ремонтом. Я думаю, и супруга не возражает, — сказал доктор и впервые улыбнулся Екатерине Борисовне.

— Конечно, я хотела бы, — голос у Екатерины Борисовны был ровный, но за спокойными, взвешенными словами чувствовалось напряжение, — я хотела бы, чтобы мой муж был здоров. Но ведь ему семьдесят пять лет…

— Да ведь, Катенька, ты же знаешь, какой я крепкий.

— …У него на теле восемнадцать шрамов, полученных не на кухонной перепалке. Он перенес шесть операций…

— Вы знаете, доктор, это Катенька меня спасла, когда меня в сорок девятом снова положили в госпиталь. Она меня после операции выходила, вынянчила. Она у нас была палатной сестрой. Если бы не она…

— Организм, доктор, конечно, ослаблен, — закончила свою мысль Екатерина Борисовна, — как он перенесет операцию? И потом, я, правда, долго уже не работаю палатной сестрой, а всего-навсего после окончания института старшим экономистом, но ведь есть риск. У катаракты часто бывает рецидив.

— Риск есть всегда. Рецидива может и не быть. Я, правда, не великий окулист Федоров, но я привык отвечать и за свои слова и за качество сделанной мною работы…

В спокойной, размеренной манере речи Екатерины Борисовны чувствовалось напряжение и внутреннее противоборство словам врача, только чем она недовольна? Ведь врач предлагает единственно возможный выход, и Сережа давно твердит ему, Алексею Макаровичу, что катаракту надо снимать. Ведь как тяжело и унизительно воспринимать ему жизнь словно в тумане, словно припорошенную пеплом, все время вспоминать, какой он запомнил когда-то герань на подоконнике, облака в небе, фактуру пластика в лифте, как изнуряет его это узнавание. Он, Алексей Макарович, хочет видеть, разве он не заслужил жизнь, ведь и воевал он, принял такие муки от вражеского железа, чтобы жизнь была полнокровной, он и теперь готов все вытерпеть, как солдат, все снести, чтобы последнюю горсть своих дней прожить так, чтобы видеть красоту мира. Она, Екатерина Борисовна, думает, что годы подточили его терпение, она жалеет его.

— Да вытерплю я все, Катенька, я же крепкий, справлюсь. Справимся, как тогда, помнишь, в госпитале.

Голос Екатерины Борисовны по-прежнему ровен, но по-прежнему звучит в нем внутреннее напряжение:

— Это все значительно сложнее, Алексей. Ты подумай, а вдруг? — и уже обращается через паузу, возникшую от этой страшной мысли, к врачу — Давайте отложим вопрос об операции. Алексею Макаровичу надо посоветоваться с сыном.

— Почему надо откладывать операцию?

— Почему, Катенька?

…Нет уж, сыну всей этой стыдной сцены Алексей Макарович рассказывать не станет. Ведь это его свободная интерпретация чужих поступков. Да, конечно, ему прямо надо признать, что поднасела на него семейка: и Наташа — то ей билет на дефицитный спектакль в театр, он и толчется перед открытием кассы с самого утра, и Гриша — то нужно достать тесу, то шифера, то цемента, и Екатерина Борисовна — то иди вместе с ней в «Синтетику», где что-то выбросили, то езжай в «Лейпциг» покупать что-то из дамской сбруи для ее сестры, но ведь семья и создает ему климат, в котором он живет, дом, теплом которого он пользуется. Он просто устал. Ему не надо озлобляться, кого-либо винить, но надо жить по-своему. И зачем здесь какие-то глобальные слова — «жить»? По-своему поступать. Сейчас на старости его, домоседа, манит дорога, манит вокзал, угарноватый запах каменного угля от вагонов, резкая живая струя ветра в раскрытое окно. Манит? Значит, надо ехать. Значит, надо так поступать. И спрятав, как только мог, все беспокойство, все свои сомнения, Алексей Макарович сказал: