Сашенька - Себаг-Монтефиоре Саймон Джонатан. Страница 20

Оставался в запасе целый час свободного времени — Сашенька побродила по набережной Мойки, по своему любимому Поцелуеву мосту, мимо коричневато-желтого дворца Юсуповых, который, как никакое другое здание, выставлял напоказ кичливую роскошь кучки богачей.

Здесь она и зашла в трактир, потому что он был недалеко от дома, а она проголодалась.

Сашенька заказала уху, брынзу, кусок бородинского хлеба и чай — и стала прислушиваться, о чем болтают посетители.

Когда они обсуждали ее как женщину, она не совсем поняла, что они имели в виду. В маленьком окошке девушка видела собственное отражение и, как всегда, была недовольна. Она бы предпочла оставаться на улице, закутавшись в высокий воротник шубы, меховую накидку и надвинув на брови шапку.

«К черту тщеславие», — говорила себе Сашенька. Ей было наплевать, как она выглядит. Как и ее дядя Мендель, она жила ради революции. Куда бы она ни кинула взгляд, по улицам шли лишь те, кто только выиграет от величавого марша диалектики.

Она окунула хлеб и сыр в горчицу и зафыркала, когда горечь попала в нос. После она стала грызть кусок сахара и размышлять над тем, что она еще никогда не была так счастлива.

В детстве родители возили Сашеньку в Туробин к деду-раввину, Абраму Бармакиду. Она была очень маленькой, а отец еще не такой важной птицей. Они жили в Варшаве, где было много хасидов. Но никто не подготовил Сашеньку к средневековому царству Абрама Бармакида. Неистовый фанатизм, скупая радость, даже гортанный еврейский язык, мужчины с пейсами, шали с бахромой, габардиновые пальто, женщины в париках — все это испугало Сашеньку. Даже повзрослев, она боялась их средневековых заклинаний и предрассудков.

Однако сейчас она понимала, что колдовской мир ее деда ничем не хуже светского мирка ее отца, который вертелся только вокруг денег. С раннего детства ее шокировала несправедливость, которую она видела в усадьбе на Днепре. Распутство и невоздержанность, царившие в несчастливом браке ее родителей, казались Сашеньке типичной картиной загнивающей России и капитализма. Мендель спас ее от греха, изменил ее жизнь. Алексей Толстой написал: «Коль любить, так без рассудку, коль грозить, так не на шутку».

Ее девиз: «Все или ничего!». Она наслаждалась чувством приобщенности к некой тайне, к глубокой конспирации. Было так соблазнительно приносить в жертву старую мораль среднего класса ради новой революционной морали. Вот и эта забегаловка: даже самое неромантичное место превращалось в романтичное.

Она взглянула на часы. Без четверти пять. Пора. Она надела шубу, шапку, бросила на столик несколько монет.

Наблюдавшие за ней извозчики лишь кивали головами.

По улице провозили большие деревянные ящики с бутылками молока, проехала телега с горячим хлебом.

Грузчики тянули кули с углем. Привратники обметали лестницы. Город просыпался.

После душного трактира морозный воздух показался таким свежим, что Сашенька сделала глубокий вдох — пока не закололо в легких. Как она любила Петроград за его особый климат, почти антарктически темный зимой, но летом здесь никогда не темнело, город был настоящим раем до самой осени. Шикарные бледножелто-голубые фасады выглядели необычайно величественно. Но за ними скрывались фабрики, трамваи, желтый дым, переполненные общие спальни, где спали те, за кем было будущее страны. Красота, окружавшая ее, была обманом. Правда, вероятно, показалась бы отвратительной, но она имела свою притягательность. За ней было будущее!

Она пересекла Исаакиевскую площадь. Даже зимой можно разглядеть приближение рассвета: золотой купол собора начинает таинственно мерцать еще задолго до того, как зарозовеет горизонт. В «Астории» до сих пор гуляли — до Сашеньки доносились звуки музыки, в полумраке на женщинах сверкали бриллианты, в руках у мужчин — оранжевые кончики сигар. Яхт-клуб был открыт, у дверей придворных и финансистов поджидали тройки и лимузины. Сашенька поспешила на Большую Морскую. Услышала звук мотора и скользнула в дверной проем, как настоящее привидение, о котором говорила Менделю.

«Делоне» остановился у дверей ее дома.

Пантелеймон в начищенных до блеска сапогах распахнул дверь машины. Из авто вышла ее мать.

Сначала показался один роскошный сапожок из тончайшей замши. Потом — шелковые чулки, потом парчовое платье, отороченное бобровым мехом и расшитое блестками.

Затем появилась белая, вся унизанная перстнями рука. Сашенька почувствовала отвращение. Вот она возвращается после того, как послужила делу рабочего класса, а вот ее мать — полная противоположность — явилась, ублажив какого-то торгаша, которым был явно не ее отец. Сашенька имела смутное представление о том, что происходит между любовниками, хотя знала, что это похоже на случку собак, виденную ею в имении отца. Какая гадость! Сашенька видела, как ее мать, выбравшись из машины, стояла покачиваясь.

Пантелеймон поспешил подать ей руку.

Сашеньке хотелось вцепиться матери в лицо и втоптать ее в грязь, ибо там было ее настоящее место, но вот девушка вышла из тени — и увидела, что Пантелеймон склонился над сугробом и тянет извивающийся черный тюк. Это ее мать отчаянно пыталась вновь подняться на ноги.

Сашенька подбежала к ним. Ариадна стояла на коленях, ее чулки порвались, а голые коленки кровоточили. Она снова упала, одной рукой хватаясь за снег, другой отталкивая протянутую Пантелеймоном руку.

— Спасибо, Пантелеймон, — сказала Сашенька. — Открой дверь. И отправь сторожа спать.

— Но, барышня, баронесса…

— Пожалуйста, Пантелеймон. Я о ней позабочусь. — На лице Пантелеймона отразились смешанные чувства слуги, который стал свидетелем падения своих хозяев: слуги терпеть не могут кутерьму вокруг позорящей себя хозяйки точно так же, как боятся гнева упавшего хозяина.

Он поклонился, прошаркал в дом, через минуту показался опять, взобрался в грохочущий «делоне» и резко нажал на газ.

Мать и дочь остались одни на улице под фонарем у особняка.

Сашенька опустилась подле рыдающей матери.

Слезы бежали черными ручьями из черных глаз по грязным бледным щекам, подобно грязным потекам на талом снегу.

Сашенька помогла ей подняться, перекинула ее руку себе через плечо и потащила по ступенькам в дом. В прихожей — огромной зале — было почти темно, горела одна электрическая лампочка на площадке первого этажа. Огромные белые квадраты, которыми был выложен паркет, сверкали, а черные казались дырами, ведущими к самому центру земли.

Как-то Сашеньке удалось довести мать до спальни.

Электрический свет слишком бы бил в глаза, поэтому она зажгла керосинку.

Ариадна уже не рыдала, а всхлипывала. Сашенька поднесла руку матери к своим губам и поцеловала, от недавнего гнева и следа не осталось.

— Мама, мама, ты уже дома. Это я, Сашенька! Я помогу тебе раздеться и уложу в постель. — Ариадна немного успокоилась, хотя продолжала бессвязно бормотать, пока Сашенька ее раздевала:

— Спой мне еще… одиночество… твои губы как звезды, дома… вино так себе, плохой год… держите меня… так плохо… заплатить, я плачу, я могу себе позволить… Бог есть любовь… я дома… кажется, я слышу голос дочери… моей порочной дочери… еще бокал, пожалуйста… поцелуй меня как следует.

Сашенька стянула с матери сапожки, сняла меховую накидку, шляпу со страусовым пером, расстегнула атласное платье с золотым тиснением, развязала корсаж, стянула разорванные чулки, расстегнула броши, сняла три нити жемчуга и серьги с бриллиантами. Когда она стянула белье, которое было надето шиворот-навыворот, ощутила животный запах, — запах пьяной, потной городской женщины, который претил ей. Она поклялась, что никогда не позволит себе опуститься до такого состояния. Вода нагрелась, и Сашенька умыла мать.

К собственному удивлению, девушка поняла, что они поменялись ролями: мать стала дочерью, а дочь — матерью. Она сложила и развесила вещи матери, спрятала украшения в бархатную шкатулку, бросила белье в корзину. Потом она помогла матери лечь в кровать и поцеловала ее в щеку, погладила по лбу и присела рядом с ней.