Другой путь - Акунин Борис. Страница 34
В постели Софочка была послушная, приятно-податливая. Сама ничего не требовала, но и ни в чем не отказывала.
Второе он доел быстро, от чая с вареньем отказался. Невтерпеж: было обнять ее, помять, прильнуть.
– Я часа на три, на четыре. Потом взад ехать, пока Рогачов не проснулся. Он, черт неспокойный, позднее шести не встает.
– Ох, бедный ты мой, – пожалела его Софа. – Ездеют на тебе, как на лошади ломовой. Тебе бы в санаторию, отдохнуть.
А сама уже поднялась, платок на стул повесила и пуговки на платье расстегивает.
– Ага, дождешься у него санатория, – сказал Бляхин, но без горечи.
Мало спать, затемно вставать – это ничего, мы привычные. Помилуешься с царевной сказочной, подремлешь у ней на плечике – потом весь день тепло и радостно.
Хорошая штука жизнь.
(Из клетчатой тетради)
Соблазн Шопенгауэра
Лет пятнадцать назад, когда я еще не начал интересоваться философией, мне в руки попала биография Артура Шопенгауэра. Это было время, очень трудное для многих, в том числе и для меня. Книга произвела сильное впечатление. Читая ее, я испытывал острую зависть. Я думал: вот как хотел бы я жить, если б это только было возможно. Быть свободным от материальных забот, от обязательств. Существовать наедине со своими мыслями. Не беспокоиться о том, как меня воспринимают окружающие. Главное же – не иметь привязанностей, которые делают человека таким слабым и таким боязливым. Пускай слепая Воля к Жизни заставляет других шарить руками во тьме, ударяться друг о друга, набивая шишки или даже обретая временное счастье. Я в этом заговоре Природы не участвовал бы. Никто и ничто не могло бы меня испугать, потому что на свете не существовало бы ничего ужаснее смерти, а если живешь в одиночестве, то смерть не столь уж и страшна. Я занимался бы любимым делом с той же самоотдачей и тем же бесстрашием, с какими Шопенгауэр карабкался на вершины философии: «Философия подобна горе, на которую нужно взбираться по крутой каменистой тропе, через царапающий терновник. Чем выше поднимаешься, тем суровей и бесприютней делается пейзаж. Но идущий по тропе не ведает страха; он должен был отказаться от всего остального; он знает, что на самом верху ему придется прорубаться через сплошной лед. Путь то и дело выводит тебя к самой кромке пропасти, и ты смотришь сверху на зеленую долину. Кружится голова, тянет сорваться с обрыва, но нужно преодолеть себя и удержаться на краю – и тогда мир останется далеко-далеко внизу; его пустыни и болота скроются из вида; его несуразности станут неразличимы; его раздоры уже не будут достигать твоей высоты. Зато станет видно, что Земля круглая. Стоишь, вдыхаешь свежий, чистый воздух и смотришь на солнце, а внизу всё окутано черной мглой».
Мне в моем тогдашнем состоянии эти строки звучали волшебной музыкой. Вот она – настоящая, полноценная жизнь, думал я, и теория об иллюзорности человеческой любви представлялась мне откровением. Ах, как заблуждаются люди, говорящие, что Любовь – великое благо, ибо она согревает холод мира, что семья обеспечивает надежный тыл, а душевная близость спасает от одиночества, говорил себя я. От одиночества не надо спасаться. Лишь оно дает настоящую защиту, а человека умного делает практически неуязвимым.
«Подобно тому, как счастливейшей является страна, вовсе не нуждающаяся во ввозе товаров либо могущая довольствоваться минимальным импортом, счастлив человек, которому хватает его внутренних богатств и кто способен сам находить себе развлечения, ни у кого не одалживаясь. Импорт дорого обходится, разрушает независимость, чреват опасностями и разочарованиями, а главное – всегда будет скверной заменой отечественному производству. Не надо ничего ждать от внешнего мира и от людей. Один человек очень мало в чем может пригодиться другому; в конечном итоге все равно остаешься в одиночестве. Так что всё зависит от твоего собственного качества».
Помню, что эта идея показалась мне вершиной человеческой мысли.
Нельзя сказать, чтобы Артур Шопенгауэр был вовсе не знаком с искушениями Любви. В молодости ему доводилось заглядывать в эту зеленую долину, испытывать головокружение и искушение сорваться. В тридцатилетнем возрасте он стал отцом незаконнорожденного ребенка, но девочка вскоре умерла. В тридцать три года он всерьез влюбился в оперную певицу Каролину Рихтер. Подумывал о браке – и навсегда отказался от этой затеи. «Жениться – все равно что засовывать руку в мешок с рептилиями и надеяться, что вытянешь не змею, а угря», – напишет он впоследствии, присовокупив, что в браке человек обретает вдвое больше обязанностей и лишается половины прав.
В последующей жизни философ обходился без Любви. Со временем он стал относиться к женщинам со всё более возрастающей неприязнью. Очевидно, они продолжали тревожить его покой и мешать восхождению к горним высям. Один раз Шопенгауэр дал волю своему раздражению и дорого за это заплатил.
К этому времени он уже совершенно не мог выносить женского общества. Особенно его бесило, когда он видел, как дамы увлеченно болтают о каких-нибудь пустяках – хотя, на мой взгляд, это одна из самых приятных картин, какие есть на свете. Однажды квартирная хозяйка устроила кофепитие с подругами в комнате по соседству с кабинетом философа. Женское щебетание, доносившееся из-за двери, привело Шопенгауэра в бешенство. Он ворвался в гостиную, устроил скандал, а одну из нарушительниц покоя так сильно толкнул, что она упала и повредила себе руку. Произошло судебное разбирательство, и затем, в течение двадцати лет, Шопенгауэр должен был выплачивать жертве своего женоненавистничества ежемесячную компенсацию. (По-моему, поделом.)
Не в оправдание, а в объяснение этого дикого поступка следует сказать, что Артур Шопенгауэр по характеру вообще был невротиком. Наделенный живым воображением, он всю жизнь сражался с самыми разнообразными страхами, подчас эксцентричным образом. Вне всякого сомнения, именно в этой гипертрофированной впечатлительности причина принципиального отказа от «импорта» любых внешних влияний. Апофеозом вредоносного воздействия окружающей среды является зараза, поэтому Шопенгауэр был очень озабочен проблемой инфекции. Он всегда имел при себе собственный кожаный стаканчик, никогда не брился у цирюльников, запирал на ключ курительные трубки, чтобы прислуга тайком ими не воспользовалась. Несколько раз, при одном только слухе об эпидемии, он срывался с места и уезжал в другие края.
Особую чувствительность он проявлял к звукам, приходя от малейшего шума в нервическое возбуждение. В пожилом возрасте, правда, сделался тугоух, и это сильно облегчило ему существование.
Не доверяя внешнему миру и постоянно ожидая от него агрессии, Шопенгауэр клал на ночной столик заряженные пистолеты. Ценные вещи прятал в тайники. Все денежные записи делал на греческом или латыни, в крайнем случае на английском, но никогда на немецком.
Одним словом, это был изрядный чудак, как многие абсолютно одинокие люди, к тому же всецело сосредоточенные на умственной деятельности. Но это вовсе не означает, что он был несчастлив – совсем напротив.
Жизнь, которую тщательно и вдумчиво создал себе Шопенгауэр после того, как сорокапятилетним поселился во Франкфурте, представляла собой земное воплощение рая – выкроенного точно по мерке этого нервного, погруженного в себя человека.
Философу досталось небольшое, но достаточное для удобного существования наследство, так что можно было не заботиться о хлебе насущном. Шопенгауэр очень осмотрительно распоряжался деньгами, так что в конце концов удвоил свой капитал. При этом он не был скрягой, а просто умел правильно рассчитывать свои потребности.
Превосходное здоровье, редкий спутник философа, позволяло ему не тратиться на врачей и лекарства. Одевался он аккуратно и даже не без щегольства, но не обращал внимания на моду и год за годом заказывал платье одного и того же привычного покроя.
Жилище было простым, без каких бы то ни было излишеств, поскольку к роскоши и красоте интерьера Шопенгауэр был равнодушен. При этом повсюду были расставлены и развешаны изображения тех, кого он считал своими учителями или ориентирами. На письменном столе – позолоченный Будда и бюст Канта; на стенах – портреты Гёте, Шекспира, Декарта и почему-то Клавдия (кажется, из-за того, что этот император первым ввел в письменном тексте пробелы между словами). И еще гравюры собак, которых Шопенгауэр обожал – не подозревал в намерении посягнуть на его любовь и свободу. Философ предпочитал пуделей.