Другой путь - Акунин Борис. Страница 35

Так этот человек и жил: гулял с псами, играл сам себе на флейте и писал трактаты о смысле бытия. Поначалу над ним потешались, называли «франкфуртским шутом» или «франкфуртским мизантропом», но слава Шопенгауэра росла, чудачество обрело статус оригинальности, и отношение изменилось. Мыслителя произвели в Мудрецы, горожане стали умиляться на его подпрыгивающую походку. Когда владельца отеля «Англетерр» спросили, случалось ли ему накрывать стол для августейших особ, тот ответил: «Да. Для доктора Шопенгауэра».

Мне почему-то хочется описать обычный день франкфуртской жизни Артура Шопенгауэра, хотя этому совсем не место в трактате. А впрочем, может быть, и место. Назначение философии в том, чтобы научить человека быть счастливым, а для этого неплохо бы иметь точное представление о том, что такое счастье.

Жизнь Шопенгауэра долго представлялась мне недостижимым раем, а сегодня кажется раем утраченным. Еще недавно мое существование, хоть и не достигшее таких высот безмятежности, всё же, ценой долголетних усилий, было устроено на шопенгауэровский манер – насколько это вообще возможно в условиях современного отечества. Но вот всё переменилось, и я, прервав изучение теории и практики аристономического Пути, вынужден писать незапланированную вводную главу о Другом Пути, на котором чувствую себя бездарным и беззащитным…

Философ любил поспать, отводил на сон девять часов, чтобы мозг хорошенько отдохнул, и вставал не с первыми лучами солнца, как предписывает немецкое Flei?{[7]}, а часов в восемь. Принимал холодную ванну и обтирался губкой, что в те негигиенические времена тоже казалось чудачеством. Сам себе варил кофе.

Весь этот ритуал, видимо, был родом медитации, приготовлением к священнодействию умственной работы. Прислуге запрещалось нарушать утреннее уединение хозяина.

Три часа Шопенгауэр писал. Утомившись, принимал гостей, с которыми любил поболтать обо всем на свете – но недолго. Ровно в полдень экономка была обязана войти и показать на часы – иначе доктор мог увлечься беседой и нарушить режим. Гости немедленно прощались и уходили.

Полчаса после этого Шопенгауэр играл на флейте. Потом тщательно одевался: фрак, белый галстук. Отправлялся в «Англетерр» к табльдоту, обедать. Аппетит у философа был отменный. Во время трапезы он любил разговаривать со случайными соседями, причем в основном вещал сам – считал, что эксплуатация диафрагмы способствует хорошему пищеварению. Впрочем, другие обедающие – коммерсанты или военные – вряд ли могли сообщить мыслителю что-нибудь достойное внимания. Перед началом трапезы он клал на скатерть золотую монету, объявляя, что пожертвует ее бедным, если кто-то из столующихся офицеров сможет завести беседу о чем-нибудь кроме женщин, лошадей или собак. Покушав, прятал золотой обратно в кармашек. С годами табльдотные разглагольствования доктора Шопенгауэра стали чем-то вроде местной достопримечательности, люди специально приходили поглазеть и послушать.

Вернувшись домой, философ пил кофе и ложился часок соснуть. Мозг «второй свежести» уже не годился для того, чтоб писать, – разве что для чтения. Им-то Шопенгауэр и развлекал себя после сиесты, не пренебрегая и беллетристикой.

Ближе к вечеру шел гулять – по полям, где нет людей. Шагал быстро, не глядя по сторонам, бормоча под нос и колотя по земле тростью. Рядом семенил пудель, а то и не один. Знакомых Шопенгауэр не узнавал. Все уступали доктору дорогу, и он раздражался, если встречный подавался влево, а не вправо. Это каким-то образом нарушало гармонию. Моцион длился не меньше двух часов, в любую погоду.

Затем – опять домой, почитать газеты на трех языках. Вечером – на концерт или в оперу. Ужинал на обратном пути, тоже в отеле, и опять с удовольствием болтал со случайными собеседниками. Любил вино, потому что оно убыстряет мысль, и ненавидел пиво, потому что оно отупляет.

На ночь выкуривал любимую трубку длиной в полтора метра, укладывался в постель и немедленно засыпал сладким детским сном. На полу сопели пудели. Шопенгауэр предпочитал иметь двух, чтобы псы были поглощены собственными взаимоотношениями и не требовали от хозяина много внимания. Имена собакам доктор давал всегда одни и те же: Бутц (Карапуз) и Атман (в индуизме и буддизме так называется Душа). В старости завел еще и кошку.

Франкфуртский период шопенгауэровского блаженства вместил двадцать семь лет и двадцать четыре пуделя.

В самый последний день жизни, 21 сентября 1860 года, Шопенгауэр, как обычно, принял ванну, позавтракал. Сел на диван, поглаживая кошку. Откинулся на спинку, умер – легко, быстро и, если так можно выразиться, как-то очень ловко. Он однажды сказал про свою будущую смерть: «У человека, который всю жизнь был один, это одинокое дело должно получаться лучше, чем у других».

А вот теперь я внезапно понял, зачем мне понадобилось смаковать эту безмятежную, стерильно одинокую – без Любви и Веры – жизнь во всех ее малозначительных подробностях.

Это никакое не счастье. Это жизнь труса, который решил, что не станет жить вовсе, а ограничится тем, что будет о жизни размышлять. О каком бесстрашии на крутой горной тропе говорил Шопенгауэр? Дорого ли стоит мужество человека, который ничего ценного не имеет, а стало быть, ничем не рискует? Что вообще может знать о жизни и как смеет учительствовать о Любви тот, кто двадцать семь лет гулял с пуделями и играл сам себе на флейте в пустом доме?

Мне непонятно, как я мог всерьез завидовать Артуру Шопенгауэру. Как я мог забыть о том, что однажды уже пережил настоящее счастье, которого не принесут человеку никакие озарения ума?

(Фотоальбом)

*

Иногда бывает, что наяву мучаешься, не можешь решить какую-то закавыку, все мозги себе иссушишь, а наутро проснешься – и вот он, ответ. Простой и очевидный.

Сегодня так и вышло. Мирра открыла глаза, посмотрела на потолок, и там черным по белому, большими буквами, будто проявился негатив, проступили два безжалостных слова ДРУГАЯ ЖЕНЩИНА.

Ну конечно! Как можно быть такой дурой? Чтоб молодой мужик сидел на диване с девушкой, чувствовал (не мог не почувствовать), что он ей нравится, и даже не попытался? Тут только одно объяснение: любит другую. Конечно, на свете полно кобелей, кто при удобном случае все равно попользовался бы, но Антон не из кобелей, а из настоящих мужчин, это ясно.

У него кто-то есть. Железно! В квартире никаких признаков женского присутствия – Мирра бы заметила. Значит, они в разлуке. Или же Антон сохнет по кому-то безответно.

Обтираясь холодной водой, яростно расчесывая короткие волосы, надраивая порошком зубы, Мирра пообещала себе: выясним, установим. Он в университете давно, уже аспирантуру заканчивает, а у людей есть глаза и уши. Кто-нибудь наверняка что-то видел или слышал.

Надо применить тактику Лидки Эйзен, которая умеет приручать полезных старух.

С мымрой из секретариата надо задружиться. Эта наверняка всё знает.

Решено – сделано.

В месткоме Мирра выяснила, что секретаршу звать Алиной Аполлоновной, возраст пятьдесят лет, незамужняя, детей нет. Оно, впрочем, и без анкеты, по поджатому, как куриная гузка, ротику было видно, что одинокая.

Теперь нужно было прикинуть, как прикармливают зверя биологического вида virgo anus acer («дева старая, злобная»).

Никогда, ни к какому экзамену, Мирра так вдумчиво не готовилась.

Очевидно, следует учесть два фактора: психологический и физиологический.

Во-первых, они не выносят молодых, привлекательных женщин. У старых мымр должно быть ощущение, что юные красотки выпихивают их из жизни своими твердыми бюстами и крутыми бедрами. Одеться похуже, утянуть сиськи Лидкиным лифчиком, нарисовать тенями круги в подглазьях.

Второй фактор и вовсе извинительный: климакс, период по эмоциональным и физическим ощущениям мучительный. Алину эту, поди, то в жар, то в озноб бросает, и всё вокруг раздражает. Это тоже надо учесть.

Что еще можно вычислить про старуху?

Она из бывших. По анкете не очень понятно, написано «из семьи служащих», но имя-отчество барские, кружевной воротничок-стоечка, пенсне. Такие Мирру обычно не привечали, чуяли черную косточку. Прикинуться своей не получится. У интеллигенции, как и у пролетариата, нюх на чужаков. Мирра безошибочно определяла бывших, как бы они ни изображали из себя в доску свойских, как бы ни сыпали матюками и ревфразами. Точно так же и мымра вмиг срисует по тысяче признаков, что вузовка Носик пролетарского происхождения, из рабфаковок, хоть вставляй через каждое слово цитаты из Блока и Бальмонта.