Другой путь - Акунин Борис. Страница 59

Голова у Бляхина соображала плохо. Записывать за товарищем Рогачовым под диктовку получалось, а на вопросы отвечал – мямлил. Панкрат Евтихьевич в конце концов стукнул его папкой по лбу.

– Совсем носом клюешь, Филипп. Катись-ка ты домой, к своей красе несказанной. Но не для жеребячьего дела, а спать. Гляди, потом проверю!

На шутку Бляхин хмуро сказал:

– Нет никакой красы. Кончено. Поговорили крупно – разошлись. Не наш она оказалась человек.

И поскорей ушел, хотя Рогачов не из таких, кто стал бы расспрашивать. Он вон и сам со своей Барминой расстался – разошлись по принципиальным политическим вопросам. Так что еще можно было, пожалуй, из скверной этой истории какую-никакую пользу получить. В утешение.

Поднимаясь по лестнице, Бляхин перед самой квартирой сдвинул брови. Чтоб не вздумала канючить. Никуда она, конечно, не съедет, потому что ей некуда. Но поныть, помотать душу – это наверняка.

Слабины ни в коем случае не давать. Чем жестче себя поведешь, тем быстрее наладится.

Однако ошибся Филипп.

В квартире было тихо, как на кладбище. Ни Софы, ни Муни.

Вещи на месте, только в шкафу, на женской половине, висели пустые плечики.

Вся принадлежность домашнего уюта вроде осталась, как была: и коврики, и занавески, и вазочки. Исчезли только женщина и кошка, а стало будто в мебельном магазине – мертво.

Еще не веря, Бляхин походил, посмотрел, нет ли где записки.

Не было.

Тогда сказал вслух:

– Тьфу на тебя, дура. Пропади ты пропадом.

Сел к столу, уронил голову на руки и заплакал.

*

В воскресенье собирались в консерваторию. Антон пригласил. Мирра, если честно, такую музыку не понимала. Зачем она, если не танцуют, не маршируют и не поют? В глубине души всегда считала, что на классические концерты ходят исключительно чтоб повыпендриваться. Но когда Антон спросил: «Любишь Равеля? Есть билеты в консерваторию», – ответила: «Обожаю! Мировой композитор». И сердце пустилось в пляс, безо всякой музыки. Потому что сразу почуяло: в Клобукове что-то переменилось. В хорошую, важную сторону.

Пару дней после того, как они безуспешно пытались убедить академика еще пожить на белом свете, Антон не появлялся. Ну, Мирра решила, что неправильно поняла тогдашний его взгляд, в больничном коридоре. Поплелась в деканат, сдала заявление о переводе в Ленинград.

А назавтра объявился – будто и не пропадал. Немножко странный. В глаза не смотрит, всё искоса. Но разговор у них получился обычный, ничего такого. Он: пойдешь на нового пациента смотреть? Она, спокойно так: конечно, пойду.

В детстве Мирра ходила на речку уклеек ловить. И сейчас чувствовала себя, как на рыбалке: только бы не дернуть удочку раньше времени, чтоб не вытянуть пустой крючок. Была тихая, серьезная, говорила исключительно про медицинское. Но заявление в тот же день забрала обратно.

И вот – позавчера это было – вдруг позвал в консерваторию. И это еще не всё! Когда она согласилась, вдруг покраснел, и говорит:

– Если хочешь, можно потом ко мне заехать. Клавдий Петрович привез американский журнал «Новые исследования в анестезии и анальгезии». Там статья по лицевой хирургии. Тебе интересно будет. Я переведу.

– Спасибо. Заеду, если не поздно получится, – невинным голосом отозвалась Мирра.

Серебристая рыбка высунулась из воды. Осталось ее цап – ив ведерко.

И помянула Мирра добрым словом, от всей души, академика Кузевича, дедушку Мороза. Пожелала ему царствия небесного, которого нет. Или пускай он лучше на том свете, которого тоже нет, встретился бы со своей безымянной любовью, чудесно помолодевший, поумневший и ничего не боящийся.

Ради поездки к Антону домой можно и сто Равелей перетерпеть. Неужели в воскресенье всё произойдет? Скорей бы оно уже наступило, седьмое февраля 1926 года!

Два дня она как на крыльях пролетала. На ячейке Андронова даже спросила: «Носик, у тебя не тиф? Тихая какая-то, глаза сонные, щеки пылают. Дай-ка пульс измерю. Ого! Сто десять!»

К воскресенью Мирра готовилась всерьез.

Удачно сложилось с Лидкой. Ее «Тэодор» в пятницу вечером уехал в очередную загранкомандировку, и Эйзен в кои-то веки устроила себе отпуск: ночевала не на работе, а в общежитии. Договорились в воскресенье с утра пораньше заняться лицом и прической. А в субботу съездили в Моспотребкооп на Кузнецком, где у Лидки знакомая продавщица, и купили с переплатой (не по-советски это, но ладно) латвийское платье – черное, в белый горошек, безумной красоты. У Мирры платьев вообще не было, только две юбки, две блузки, свитер и шаровары – в консерваторию не особо сходишь, а платье было как раз такое, какое надо. В туфли можно было влезть Лидкины, она хоть и дылда, а нога маленькая. От сумочки Мирра отказалась – это уж вышло бы совсем нэпманство.

И вот в воскресенье, в восемь ноль-ноль, выдвинулась на исходные позиции. Обсудили план боевых действий: сначала волосы, потом лицо, потом ногти – они у Мирры были коротко стриженные, но Лидка пообещала сделать всё возможное и покрыть польским бесцветным лаком (на розовый и тем более красный Мирра не согласилась).

Пили чай, оживленно всё это обсуждали. Лидка даже слопала кусок хлеба с маслом, хотя обычно с утра ничего не ела, никогда аппетита не было.

Само собой, не обошлось без разговора про «Тэо». Когда он уезжал в свою загранкомандировку, Лидка поехала провожать его на вокзал, понарошку: предмет об этом не догадывался.

– За ним заехал на машине коллега, строгий такой мужчина. Теодор сел с чемоданчиком, меня не видел, я за своей тумбой пряталась. Но я знала, что они на Виндавский вокзал, мне консьержка сказала. Взяла экипаж [так Лидка называла извозчиков], и тоже туда. На перроне смотрела, как они садятся в международный вагон. Представляла, что провожаю его по-настоящему. Что он сейчас повернется, и я помашу ему рукой. Если бы он повернулся, я бы, конечно, махать не стала, а наоборот спряталась, но он не повернулся, и я помахала. Господи, мне ведь ничего больше не нужно! Только видеть его. Знать, что он есть…

Мирре от любимого было нужно много больше. И сегодня она всё это обязательно получит. Поэтому рассказ подруги она выслушала без обычных язвительных замечаний, а с жалостью. За пазухой словно ворочался расшалившийся котенок – пушистый, теплый, царапающий мягкими коготками.

После завтрака Лидка объявила, что сначала ей надо самой навести марафет – для правильного настроения. Тот, кто творит красоту, должен чувствовать себя красивым. У Мирры сегодня такой важный день, что всё должно быть безупречно.

Села к зеркалу, стала красить глаза. Мирра же пока сходила на вахту – как раз в это время приносили свежие газеты. Это она такую нагрузку взяла: отвечать за общежительскую читалку. Берешь, относишь наверх, вставляешь «Правду» в свою подшивку, «Известия» в свою, «Комсомольскую правду» и «Медицинскую» – в свои. Волынка небольшая, зато первая узнаешь новости по свежим, незалапанным газетам. Полистала с утра – и подкована по всем вопросам.

Прессу Мирра изучала у себя в комнате – тоже привилегия. Как раз и время было, пока Лидка закончит готовиться.

– Свежие газеты, ваше сиятельство! – объявила Мирра, да и прикусила язык.

Черт ее дернул с этим «сиятельством». Как бы Эйзен не вспомнила про другое сиятельство, свою институтскую подругу Оболенскую…

В гнусный вертеп «Разгуляй» Мирра сходила еще на прошлой неделе, сразу после того, как Лидка рассказала ей про княжну, ставшую шалавой.

Пошла к директору, потолковала. Гнида нэпмановская сначала не хотел ничего говорить, но Мирра сказала ему пару ласковых. Припугнула, что организует комсомольский рейд по райкомовской линии и санитарную ревизию впридачу. Стал как шелковый. Дал адресок, по которому можно сыскать безработную гражданку Оболенскую, известную в «Разгуляе» под кличкой Плакса, потому что, напившись, она всегда плачет.

Это-то Мирра сделала правильно. Ошибка заключалась в том, что сдуру похвасталась Лидке: нашлась-де твоя подружка, на Хитровке живет. Пообещала разведать. Хорошо, у Лидки сейчас один «Тэо» в голове, так до сих пор и не спросила, сходила Мирра на разведку или нет.