Лира Орфея - Дэвис Робертсон. Страница 66
Но Даркур нашел отличный выход. Когда только можно, он занимает стихи у истинного поэта. Не очень известного, по его словам, но я, так или иначе, не могу об этом судить, ибо не достигаю подлинного понимания того, что читаю по-английски, и английская поэзия для меня — неизведанный край. Но то, что Даркур надергал из творений неизвестного поэта, мне нравится. Как он прав, что никому не открывает имени этого незнакомца! Если его узнают, то каждый захочет сказать свое слово, а беспорядочная груда слов — погибель искусства и вечное проклятие театральной постановки. Нет! Пусть тайна остается тайной, а если кто-нибудь хочет разнюхать ответ — что ж, удачи ему, но, скорее всего, это будет означать неудачу Даркура.
Любая возня с произведениями искусства, их переделка — адовый, рабский труд. Я-то знаю. Однажды я из дружбы согласился на нечто подобное. Я адаптировал шекспировского «Ричарда III» для своего друга Людвига Девриента. И это чуть не погубило нашу дружбу, ибо Людвиг требовал от меня такого, что моя совесть художника восставала. «Но у Шекспира именно так», — говорил я, а Людвиг в ответ орал: «К черту Шекспира! Сделай мне вот тут поразительный эффект, чтобы я взял зрителей за горло и задушил их своим великолепием! А потом, в следующей сцене, сделай так, чтобы я опять их задушил, чтобы от них осталось мокрое место, пропитанное обожанием!» На это я отвечал: «Мой дорогой Луи, ты должен доверять своему поэту и мне». И он говорил такое, чего я никак не мог стерпеть: «Шекспир давно умер, а ты… не тебе придется каждый вечер выходить на сцену с горбом и шпагой и выигрывать битвы. Поэтому делай, что я говорю!» И тут, конечно, мне ничего не оставалось, кроме как пойти и напиться. Людвиг вымучил из меня то, что хотел, но Ричард Третий так и не стал его величайшей ролью, и я знаю почему. Зрители остались незадушенными, а критики сообщили им, что Людвиг — артист погорелого театра и жалкий шут. Кого же он за это винил? Конечно, Шекспира — и меня вместе с ним.
Даркур мне симпатичен, и не только потому, что мне его жалко. Старая цыганка говорит, что он получит большую награду, но старые цыганки иногда ошибаются. Кому интересен либреттист? Разве на празднике после премьеры кто-нибудь захочет непременно с ним познакомиться? К чьим ногам падают хорошенькие дамы? Кого хватают за лацкан импресарио, требуя новых, еще более гениальных свершений? Точно не либреттиста.
Старая цыганка ошибается. Или я чего-то не знаю обо всем этом деле (очень надеюсь).
Как бы то ни было, мне нужно «переждать момент», как говорит Шекспир. Или не Шекспир? Свериться негде — в чистилище нет библиотек.
VI
1
Рождественские каникулы Даркура превзошли его самые смелые ожидания. Гостиница в северных лесах притворялась простой лесной хижиной, но на самом деле оказалась роскошным обиталищем. Даркуру отвели большую комнату с большими окнами, из которых открывался прекрасный вид на поросшую елями долину. Правильную комнату, с письменным столом и хорошим мягким креслом, и с кроватью, конечно, и еще — что весьма редко и ценно для гостиницы — с хорошим светом для чтения. А также с комодом, встроенным шкафом для одежды и санузлом, где было все, что нужно Даркуру, и даже то, что было ему совершенно не нужно, как то: биде и строгое объявление, запрещающее бросать предметы женской гигиены в унитаз. С чувством глубокого удовлетворения Даркур разобрал чемодан и повесил в шкаф одежду, полностью скрывающую тот факт, что ее владелец — священник. Даркур потратил деньги на две-три рубашки, достаточно крикливые для отпуска в сельской местности, и несколько красивых шейных платков, которые можно было заправлять в расстегнутый ворот. Он также запасся хорошими вельветовыми брюками и парой сапог для долгих прогулок — продавец клялся, что сапоги надежно защитят его от холода и сырости. Еще у Даркура было с собой два твидовых пиджака, один — с кожаными заплатками на локтях; эти пиджаки четко сигнализировали, что он — научный работник, причем не из тех, что любят кататься на лыжах или на санях или вести светские разговоры ни о чем. Среди постояльцев были молодые люди — любители всех этих удовольствий, а также люди постарше, которые желали сидеть в баре, притворяясь, что на самом деле хотят кататься на лыжах или на санях; но ненавязчивая дама, отвечавшая за то, чтобы всем было весело, сразу поняла, что Даркуру будет веселее всего, если его оставят в покое. Итак, он был вежлив с другими постояльцами, подчинялся правилам, требующим поддерживать разговор о погоде и улыбаться детям, но в целом его оставили в покое, и он, преисполненный глубокой благодарности, освоился на новом месте и приготовился провести две недели в своем собственном обществе.
После завтрака он гулял. И перед ужином тоже. Он читал, иногда детективные романы, а иногда — толстые сложные книги, которые подталкивали его на путь нужных размышлений. Он делал заметки. Но большую часть времени он только думал, созерцал, взирал внутрь себя; размышлял о том, что он — Дурак, и о том, что это может значить.
Дурак; веселый шут, идущий куда-то в рваных штанах, в компании собачки, которая покусывает открытое взорам седалище, подгоняя Дурака вперед и иногда подталкивая в направлении, которое он сам никогда не выбрал бы. Дурак, которому не соответствует никакое число, кроме могущественного нуля, который, будучи добавлен к любому другому числу, увеличивает его вдесятеро. У мамуси в подвале Даркур был искренен, когда делился своей верой в персональный миф каждого человека и в то, что этот миф, как правило, ничего особенного собой не представляет. Собственный миф Даркура виделся ему историей слуги, верного, но не хватающего звезд с неба; он — ценный помощник, но никогда не породит ничего важного, не будет значительной фигурой ни в чьей жизни, кроме своей собственной. Если бы Даркура попросили выбрать в колоде Таро символизирующую его карту, он, скорее всего, выбрал бы Пажа Жезлов, Le Valet de Baton — верного, преданного служителя. Разве не эту роль он играл всю свою жизнь? Как священник он был предан своей вере и своему епископу, пока мог, а когда уже больше не мог, то ушел в преподаватели. Как преподаватель он был великодушен к студентам и всячески помогал им, а также выполнял работу заместителя декана по административным делам; работы было очень много, а благодарности за нее — мало. Как друг он был терпеливым помощником Корнишам и трудился на благо их безумного фонда и затеянной фондом безумной истории с оперой, которой на самом деле не существовало — лишь обрывки идей, нацарапанные умирающим в муках Гофманом. Конечно, он, Даркур, — Паж Жезлов. Но мамуся подтвердила то, что он уже давно ощущал нутром. Он — нечто лучшее. Он — Дурак. Не угодливый слуга с салфеткой в руке, а вольный путник, подгоняемый вперед чем-то лежащим за пределами интеллекта и осторожности.
Разве сам он не чувствует, как это истинно? Разве чутье, которое вывело его на «солнечные картины» и запечатанный конверт в сокровищнице Национальной галереи, не рождается где-то в глубинах, неподотчетных разуму, логике, инструментарию ученого? Разве создаваемая им биография старого приятеля, Фрэнсиса Корниша, за которую он взялся только из дружбы, из одолжения Артуру и Марии, не расцвела в нечто совершенно неожиданное, такое, чего ни один потомок Фрэнсиса Корниша не мог бы предсказать? Если Даркур сумеет собрать головоломку, сопоставить людей с фотографий дедушки Макрори, жителей Блэрлогги (вот уж никто не подумал бы, что это — колыбель искусства), и фигуры с великой картины «Брак в Кане», датированной «около 1550 г.» и приписанной неизвестному Алхимическому Мастеру, разве это не докажет, что Фрэнсис был как минимум гениальным подделывателем картин, а как максимум — гениальным художником редкой, эксцентричной породы? И как же Даркур этого добьется? Тем, что будет не жуликом, обворовавшим библиотеку и галерею, а Дураком, чьи моральные законы неподвластны общим правилам. Он — Дурак, единственная из фигур Таро, которая движется — не падает, как Башня, и не вращается бесконечно на месте, как Колесо Фортуны, и не влачится церемониальными конями, как Колесница, но шагает вперед, навстречу приключениям.