Лира Орфея - Дэвис Робертсон. Страница 68

Да, снимать ливрею слуги, Пажа Жезлов, и надевать пестрый наряд Дурака — страшно и в то же время увлекательно. За всю свою респектабельную жизнь испытал ли Даркур хоть одно настоящее приключение? По-видимому, именно этого требует от него Время Мифа. Когда настанет черед Истины говорить, она может выбрать незнакомый тебе язык, но очень важно уловить, что она скажет.

Симон Даркур вернулся из лесов к повседневной жизни новым человеком. Не полностью обновленным, таким же вовлеченным в свои обязанности и жизнь своих друзей, но человеком, яснее осознающим, кто он такой.

2

Если Даркуру затея с оперой казалась безумием, то для Шнак и доктора она проявлялась все четче и влекла их все сильнее. У них уже хватало готовой музыки, настало время ее подрезать, подтягивать, укладывать и трамбовать, чтобы получилась опера. Она еще не обрела окончательную форму, но очертания уже обрисовались. Все до единой темы и заметки Гофмана были учтены, и на них строилась большая часть музыки. Но, конечно, тут и там зияли прорехи, требующие заплат; нужно было навести мостики от одного куска подлинного Гофмана к другому и законопатить трещины. Это испытание должно было показать, хороша ли Шнак в своем деле. Доктор ничего не предлагала, но безжалостно отвергала все предложения Шнак, которые казались ей неподходящими или недостойными целого. Разработка и оркестровка заметок Гофмана была для Шнак детской игрой; найти голос Гофмана и выразить его в новой музыке — другое дело.

Придирчивость доктора и постоянное раздражение Шнак превращали жизнь Даркура в ад. Даркур возился со словами и кусочками слов нужной длины, подлаживая их к музыке, которая писалась каждый день и редактировалась тоже каждый день. Наконец Даркуру стало казаться, что он вовсе утратил дар связного рассказа и членораздельной речи. Порой доктор бранила его за банальность приготовленного текста; иногда отвергала текст за излишнюю литературность, сложность восприятия при пении, чрезмерную поэтичность, туманящую смысл.

Разумеется, доктор, талантливый композитор, так выражала недовольство собой и тем, что ей удавалось выжать из ученицы; Даркур это понимал и был готов терпеть. Но чего он не собирался терпеть, так это нападок и хамства Шнак, вообразившей, что она имеет право капризничать и требовать невозможного.

— Это херня!

— Откуда вы знаете?

— Я тут композитор!

— Вы — малограмотная хамка! Это не херня, а стихи великого поэта, которые я немного изменил. Вы просто не способны их оценить. Берите и скажите спасибо!

— Нет-нет, Симон, Хюльда права. Это не годится. Нужно что-то другое.

— Что?

— Не знаю что, но другое. Знать, что именно, — это твое дело. Здесь нужно что-то с тем же смыслом, но с хорошей открытой гласной на третьей доле второго такта.

— Но тогда придется все перекраивать.

— Ну, значит, перекрои. И прямо сейчас, а то мы не сможем пойти дальше. Не сидеть же нам тут до завтра, пока ты тужишься над словарем.

— А что бы вам не перекроить музыку?

— Симон, запомни раз и навсегда: ты ничего не смыслишь в музыке.

— Очень хорошо! Но чтобы эта девчонка мне больше не хамила.

— Херня!

— Хюльда! Я запрещаю тебе использовать это слово в разговорах с профессором. И со мной тоже. Мы должны работать бесстрастно. Искусство рождается не из страсти, но из преданности делу.

— Херня!

Тут доктор отвешивала Шнак оплеуху — или начинала обнимать ее и нежничать. Даркур не поднимал руки на Шнак, но порой был на волосок от этого. Правда, не всегда они работали с таким накалом чувств, но достигали его по меньшей мере раз в день, а иногда доктору приходилось поить всех шампанским. Даркур думал, что счет за шампанское, должно быть, растет со страшной скоростью.

Он упорствовал. Глотал оскорбления, и часто — в своем новом образе, Дурака, — отвечал на них оскорблениями, но не сдавался. Он твердо решил стать профессионалом. Если художники работают именно так, он тоже будет художником — насколько либреттист смеет претендовать на это имя.

Но так работали явно не все художники. Не реже раза в неделю из Стратфорда в красненьком автомобильчике прилетал Пауэлл, а его художественный метод заключался в излиянии масла и бальзама.

— О, какая красота! О Симон, это очень хорошо. Знаешь, когда я работаю над своей другой постановкой — я ставлю «Двенадцатую ночь», она должна открыться в мае, — мне в голову приходят слова, которые не принадлежат Шекспиру. Это — чистый Даркур. Ты упустил свое призвание, Симбах. Ты поэт. Без всякого сомнения.

— Нет, Герант, я не поэт. Я пользуюсь чужими стихами. Все арии, все длинные куски — это его. Конечно, с небольшими изменениями. Только речитативные пассажи мои, и то лишь из-за Ниллы: она требует черт знает чего, речитатив должен укладываться в свободный аккомпанемент, и потому ударения в словах падают противно любым законам поэзии. Почему бы певцам просто не проговаривать этот текст? Они были бы похожи на людей, а не на сумасшедших попугаев.

— Ну, ну, Сим-бах, ты прекрасно знаешь почему. Потому что Гофман так хотел. Он был новатором, искателем приключений. Он хотел, задолго до Вагнера, создать оперу, которая будет сплошным пением — без костылей для сюжета в виде разговорных вставок и речитативов. Мы должны быть верны заветам Гофмана, понимаешь? Нам нельзя подводить старину Гофмана.

— Ну ладно. Но это меня убьет.

— Не убьет. Ты прекрасно выглядишь, я никогда не видел тебя в лучшей форме. Но сейчас я собираюсь опровергнуть все, что говорил до этого. В третьем акте нам нужна большая ария для Артура, в которой он скажет ясно и доходчиво, что такое любовь и почему он прощает Гвиневру и Ланселота. А у Гофмана нет ничего подходящего, ни единого обрывка.

— И?..

— Ну, все очевидно. Нашей милой Шнак придется написать музыку самостоятельно, а тебе — найти для нее слова.

— Нет-нет, — вмешалась доктор. — Вот это действительно будет измена Гофману.

— Нилла, слушай меня. Ты знаешь, сколько опер погубила слишком развитая совесть их создателей? Давай на минуточку забудем про Гофмана. Хотя нет, я не это имел в виду. Подумай о том, что сделал бы Гофман, будь он жив. Я его прямо вижу — маленький человечек с острыми блестящими глазами — он жует перо и думает: «Что нам нужно в третьем акте, так это большая, сногсшибательная ария для Артура, которая стянет всю оперу воедино и вынет душу из зрителей. Именно ее запомнят все, ее будут играть шарманщики на улицах». В наше время шарманщиков уже нету, но Гофман этого знать не мог. Эта ария должна задеть за живое всех, и старых и молодых; может быть, критики втопчут ее в грязь, но критики следующего поколения объявят ее гениальной.

— Я не согласна ни на какие дешевые завлекаловки, — объявила доктор.

— Дорогая моя принципиальная Нилла-фах! Есть дешевое искусство, и мы все знаем, что оно такое. Но есть и другое искусство, оно превыше того, что критики называют хорошим вкусом. Хороший вкус — это, знаешь ли, нечто вроде вегетарианства от эстетики. За его пределы выходишь на собственный страх и риск. И иногда получаются сопли с сахаром вроде «M’appari» из «Марты». [89] А иногда — гениальные вещи вроде «Voi che sapete» [90] или «Porgi amor». [91] Или ария «Вечерней звезде» из «Тангейзера», [92] или «Хабанера» из «Кармен» [93] — а ведь Вагнера никак нельзя обвинить в том, что он искал дешевого успеха, или Бизе — в том, что он потворствовал вкусам публики. Хватит уже вам, деятелям искусства, презирать публику. Она не сплошь состоит из дураков. Вам нужно вложить в эту гофмановскую штуку нечто такое, что поднимет ее выше обычных ученических экзерсисов, цель которых — заработать для Шнак ученую степень. Мы должны сделать так, чтобы у людей челюсти отвисли, понимаешь, Нилла? Неужели ты будешь возражать?

вернуться

89

«Марта, или Ричмондская ярмарка» (1847) — романтико-комическая опера в четырех актах немецкого композитора Фридриха фон Флотова на либретто Вильгельма Фридриха.

вернуться

90

Ария Керубино из оперы В. А. Моцарта «Свадьба Фигаро» (1786).

вернуться

91

Ария графини из той же оперы.

вернуться

92

«Тангейзер и состязание певцов в Вартбурге» (1845) — пятая по счету опера Рихарда Вагнера.

вернуться

93

«Кармен» (1875) — опера Жоржа Бизе по мотивам одноименной новеллы Проспера Мериме.