Друиды Русского Севера - Лазарев Евгений Сергеевич. Страница 14
Начнем с того, что русский — это язык безусловно индоевропейский. Однако, когда начинаешь анализировать в ностратической ретроспекции некоторые русские (древнерусские, старославянские) словоформы, сталкиваешься с удивительным фактом: они порой оказываются архаичнее соответствующих индоевропейских форм и, возможно, напрямую восходят к более древним праязыковым общностям.
На некоторые из этих примеров указывал в свое время один из основоположников ностратической теории — В. М. Иллич-Свитыч. Так, славянский, русский глагол брать, беру пронес через полтора десятка тысячелетий свой ностратический смысл: в ностратическом праязыке *bari означало именно брать, тогда как в индоевропейском *bher— по преимуществу значит нести {36} (ср. с английским to bear, нести: славянский язык в данном случае оказался архаичнее).
Или индоевропейское слово *k’erd— сердце: оно произошло от ностратического *qErdV— грудь. Русское слово сердце восходит к индоевропейской праформе; но ведь русский язык сохранил и слово грудь, явно близкое к ностратическому оригиналу… А служебные части слова? Они ничуть не менее важны для таких исследований, чем корни слов. Скажем, есть в русском такой весьма распространенный формант уменьшительно-ласкательных имен, как «-ша»: Ваня — Ванюша. В индоевропейском этот формант принимает вид *-i-sk-; а вот в ностратическом праязыке он реконструируется как *Ca, «-ща» — почти по-русски.
Можно ли заглянуть еще дальше вглубь тысячелетий? Да, такую возможность предоставляют прежде всего материалы «Вавилонской Башни» С. А. Старостина. В. Э. Орел, сопоставляя базисную лексику ностратического, семитохамитского (афразийского) и синокавказского праязыков, реконструировал полтораста общих корней (точнее, их основы, состоящие из согласных: реконструкция более подвижных гласных — дело будущего) еще более древнего праязыка, который он назвал палеолитическим {37}. Это рабочее название, пожалуй, недостаточно конкретно: на эпоху верхнего палеолита приходятся не только те языковые общности, которые послужили ученому исходным материалом, но и другие, еще более древние, а также макросемьи Нового Света и т. д.
Наверное, можно предложить и другой вариант. Коль скоро вторым названием ностратического праязыка было слово борейский, то для его языка-предка можно использовать наименование гиперборейский — в значении «до-борейский», «до-ностратический». Если к тому же дополнить лексику указанных выше трех макросемей материалами индейских языков Северной Америки, а также эскимосско-алеутских, палеоазиатских (чукчи, коряки, ительмены) и некоторых языков-изолятов Дальнего Востока (айнский, нивхский), то и географически мы выйдем на ту циркумполярную область Северного полушария, которая в рамках нашего исследования соотносится с гиперборейской протоцивилизацией (или ее более поздним наследием).
В таких сопоставлениях есть очевидная трудность: языки Нового Света не столь хорошо систематизированы, как языки Старого Света. Исследования на тему этих глобальных сопоставлений, — прежде всего работы выдающегося американского лингвиста Джозефа Гринберга (1915–2001) и его последователей, — нуждаются в дополнительной верификации и лексико-статистической проработке по методике московской школы. Впрочем, на нынешнем этапе исследований эти пробелы могут отчасти компенсироваться материалами лучше изученных палеоазиатских языков. По словам одного из крупнейших отечественных специалистов в этой области языкознания А. П. Володина, «внешние связи чукотско-камчатских языков следует искать на Американском континенте. По своей структуре все эти языки — скорее американские, нежели азиатские; следовательно, их носители — это индейцы, которые остались на территории Азии» {38}.
Теперь, сформулировав в общих чертах понятие «гиперборейский праязык», попробуем выявить некоторые его словоформы — те, которые соотносятся с семантически ясными реалиями более поздних традиций и могут считаться наследием палеоарктической протоцивилизации. Чрезвычайно важно при этом, если результаты компаративистских исследований культурологического и религиоведческого плана подтверждаются более конкретными и подчас математически точными материалами лингвистической компаративистики.
Дело это вовсе не безнадежное. Вот один пример — довольно убедительный, поскольку речь идет о личном местоимении 1 л. ед. ч.: это местоимение входит в сферу наиболее устойчивой лексики.
Для ностратического праязыка это местоимение реконструируется как *mi. Все тут вроде бы понятно, это mi, или me, есть в огромном количестве языков; в косвенных падежах — и в русском. Известно, что в именительном падеже тут возникает другая основа: например, индоевропейское *ek, *eg (отсюда латинское ego, древнеисландское ek, хеттское uk и т. д.). Законы преобразования звуков позволяют вывести отсюда и старославянское «азъ».
А теперь попробуем взглянуть на вещи с «Вавилонской Башни» — в перспективе лингвистических данных С. А. Старостина и С. Л. Николаева, для праязыков синокавказского и енисейского (праенисейский в данном случае очень важен, поскольку тоже восходит к лингвистической общности Старого и Нового Света в верхнем палеолите).
В прасинокавказском наше местоимение звучало (в упрощенной записи кириллицей) как «зо» (в эргативном падеже примерно как «эзэ»), а в праенисейском — «аз»! И если произнести славянское «азъ» так, как это делали в Великом Новгороде (по данным берестяных грамот XIII века) — «азо», то напрашивается дерзкий вывод: это слово, доныне живущее в литературном русском языке, оказывается ближе к борейскому праязыку, чем к ностратическому. Это доностратический реликт! Из той же исходной борейской праформы (подтверждением ее глубокой древности могут, наверное, служить созвучные местоимения из языка «американских гипербореев» — индейцев-тлинкитов: «ах» — мой, «хат» или «хач» — я) могло образоваться (с добавлением частицы «-эм») авестийское «азэм» и древнеиндийское «ахам» (с характерным для этих языков чередованием согласных) с тем же значением.
Конечно, это лишь эскиз; лингвистическая реконструкция может оказаться очень сложной, тем более если речь идет о почти запретной для сравнительного языкознания теме — о реконструкции культурной и сакральной лексики. Считается, что дело это чаще всего бесперспективное (хотя у компаративистов московской школы есть такого рода исследования): культурная лексика может заимствоваться (или исчезать из обращения) сразу целым «блоком». Например, принятие православия человеком любой этнической принадлежности означает усвоение целого комплекса греческих по происхождению терминов, а принятие ислама — терминов арабских. Поэтому обычными методами сравнительного языкознания очень трудно выявить праязыковые словоформы, связанные со сферой религии и мифа. Но разве в этой сфере нет образов «стержневых», инвариантных как для некоей пракультуры, так и для ее культур-наследниц? Конечно, есть; причем такие инварианты могут пережить и смену религий (называют же в христианском богословии крест Древом Жизни, хотя это понятие уходит корнями в глубину предшествующих тысячелетий). Просто для реконструкции словесного выражения таких образов нужны иные методы.
Такую методологию мы и попытаемся сформулировать. Может быть, к этому методу подойдет название «матричный»: предметом сопоставления будут уже не просто отдельные, морфологически схожие слова, как в лексике «профанной» (когда сравнивают, допустим, русское заяц и польское зайонц), но целые «матрицы» — комплексы взаимосвязанных друг с другом (скажем, в рамках одного мифологического мотива) словоформ и их смыслов. С течением времени в той или иной духовной традиции внутри таких матриц или «пространств смысла» могут происходить смещения отдельных семантем — как бы по неким осям многофункциональных соответствий. Причем именно в силу этой многофункциональности, всегда присущей сакральным понятиям, то или иное слово, спустя века и тысячелетия в иной (хотя генетически родственной) этноязыковой среде может выражать что-то другое. Но это «другое» в принципе возможно опознать в той же изначальной матрице.