Железная маска (сборник) - Готье Теофиль. Страница 118

Часы на башне Ратуши пробили семь раз, а казнь была назначена на восемь. Жакмен Лампур, сосчитав удары, заметил, обращаясь к Малартику:

– Мы вполне могли бы успеть раздавить бутылочку-другую, но тебе все не сидится на месте. Может, все-таки вернемся «Коронованную редьку»? Что толку торчать здесь и тратить бездну времени только для того, чтобы увидеть, как колесуют бедолагу? Это крайне пошлый и неприглядный вид казни. Будь это какое-нибудь роскошное четвертование, да еще с судейским чиновником на каждой из четырех лошадей или, допустим, прижигание раскаленными щипцами, или вливание смолы и расплавленного свинца в глотку, – словом, что-то замысловатое, исключительное по зверству и жестокости – тогда дело другое. Я бы остался только из любви к искусству, но ради такой чепухи – увольте!

– По-моему, ты недооцениваешь колесование, – ответил Малартик, потирая нос. – У колеса есть свои достоинства, и немалые.

– Ну, о вкусах не спорят. У каждого свои пристрастия, как сказал один латинский поэт, чьего имени я не помню. С поэтами мне вообще не везет – я куда лучше запоминаю имена полководцев. Тебе по душе колесо – ладно, не возражаю и буду сопутствовать тебе до конца. Но все-таки ты должен признать, что отсечение головы с помощью доброго клинка дамасской стали с долом на тыльной стороне и выемкой в теле клинка, заполненной ртутью, представляет собой зрелище не только увлекательное, но и благородное, ибо требует отменного глазомера, силы и проворства!

– Согласен, да только длится-то все это одно мгновение, и к тому же головы рубят одним дворянам. Плаха – их привилегия. А среди казней для простонародья колесо, на мой взгляд, много почтенней виселицы, которая годится только для мелких жуликов. А Огастен не простой вор. Он заслуживает большей чести, чем намыленная веревка, и правосудие в данном случае отнеслось к нему с уважением.

– Ты всегда был слишком снисходителен к Огастену. Я полагаю, тут все дело в Чиките, на которую ты давно уже положил свой блудливый глаз. Но я не разделяю твоего восхищения этим разбойником. Он не годится для деликатных операций на улицах просвещенного столичного города. Его удел – резать проезжих и прохожих на больших дорогах и в горных ущельях. Тонкости нашего искусства ему никогда не давались – он тут же выходит из себя и начинает крушить все подряд. Чуть что не по нему – и он, словно дикарь, хватается за нож. И нечего ссылаться на Александра Македонского: разрубить Гордиев узел – это нечто совершенно иное, чем его аккуратно развязать. Я уже не говорю о том, что Огастену чуждо всякое благородство, поскольку он не пользуется шпагой.

– Огастен пользуется навахой – оружием своей родины. Разве он виноват, что ему не пришлось, подобно нам, годами оттачивать свое мастерство в фехтовальных залах? Но так или иначе, а его стиль отличается внезапностью, отвагой и своеобразием. Его удар сочетает в себе точность огнестрельного оружия с беззвучностью холодного. Без малейшего шума он попадает в крохотную мишень в двадцати шагах. Нет, все-таки очень досадно, что карьера Огастена оборвалась так быстро! При его львиной отваге он мог бы пойти весьма далеко.

– Лично я держусь старых традиций, – возразил Лампур. – Без формы все что угодно может потерять смысл. Прежде чем напасть, я всякий раз хлопаю противника по плечу и даю ему возможность стать в позицию; если хочет и может – пусть защищается. И это уже не банальное убийство, а дуэль. Я бретер, а не мясник. Разумеется, я владею искусством фехтования так, что мне обеспечен успех, моя шпага разит почти без промаха, но быть опытным игроком не то же самое, что быть шулером. Да, я уношу с собой плащ, кошелек, часы и украшения убитого – но кто бы на моем месте поступил иначе? Всякий труд должен быть оплачен. И что бы ты ни говорил об Огастене, возня с ножом не по мне.

– Ох, Жакмен Лампур, ты человек твердых правил, тебя с толку не сбить. И все-таки в нашем деле не повредит чуть-чуть фантазии!

– Ничего не имею против фантазии, но тонкой, сложной, так сказать, изысканной. Необузданная и дикая свирепость не по мне. Огастен слишком легко опьяняется кровью и в кровавом хмелю готов умертвить кого угодно. Это непростительная слабость: уж если пьешь дурманящий напиток, надо иметь ясную голову. Взять хоть это его последнее дело: забрался в дом, который вознамерился обчистить, и зарезал не только проснувшегося хозяина, но и его спящую жену. Бесполезное, чрезмерно жестокое и излишнее убийство. Женщин следует убивать, только если они кричат, да и то проще заткнуть им рот: если тебя схватят, судьи, по крайней мере, не сочтут тебя чудовищем.

– Ты у нас прямо-таки Иоанн Златоуст! – заметил Малартик. – На твои поучения не сразу и ответ подберешь. Однако что же теперь будет с бедняжкой Чикитой?..

Жакмен Лампур и его приятель продолжали рассуждать в том же духе, когда с набережной на площадь выкатилась карета, вызвав замешательство в толпе, которая становилась все гуще. Фыркающие лошади перешли на шаг, отдавливая копытами ноги самым нерасторопным; между зеваками и лакеями тут же вспыхнула ожесточенная перебранка.

Зрители, которым пришлось потесниться, разнесли бы карету, если б их не остановил герб с герцогской коронкой на ее дверцах. Впрочем, здешней публике и это обстоятельство не внушало особого трепета. Вскоре давка достигла такого предела, что карете пришлось окончательно остановиться посреди площади, и, если взглянуть издали, можно было подумать, что кучер на ее козлах восседает прямо на людских головах. Чтобы проложить дорогу через толпу, пришлось бы передавить немало черни, а эта самая чернь здесь, на Гревской площади, чувствовала себя как дома и не стерпела бы такого обращения.

– Эти проходимцы, верно, ожидают какой-то казни и не разойдутся до тех пор, пока приговоренный не отправится к праотцам, – заметил молодой, пышно разодетый красавец, обращаясь к сидевшему рядом с ним в карете молодому человеку, тоже весьма привлекательному, но одетому гораздо скромнее. – Черт бы побрал болвана, который надумал быть колесованным как раз в тот час, когда мы проезжаем здесь! Не мог он, что ли, подождать до завтра?!

– Думаю, что он ничего не имел бы против, – отозвался его спутник, – тем более что это обстоятельство для него куда печальнее, чем для нас с вами!

– Ничего не остается, дорогой барон, как просто отвернуться, если зрелище покажется нам уж слишком отвратительным. Впрочем, это не так-то просто, в особенности, когда рядом происходит что-то страшное. Взять хотя бы святого Августина: как твердо он ни решил держать глаза закрытыми в цирке, где звери терзали людей, а все-таки открыл их, заслышав вопли толпы.

– Как бы там ни было, а ждать уже недолго, – сказал Сигоньяк. – Взгляните, де Валломбрез: толпа расступилась – на телеге везут осужденного!

И в самом деле, телега, запряженная клячей, которой давным-давно было уготовано местечко на Монфоконе, и окруженная конной стражей, громыхая, приближалась к эшафоту между рядами зевак. На доске, брошенной поперек телеги, сидел Огастен, рядом с ним – седобородый монах-капуцин, державший у его губ медное распятие, отполированное поцелуями поколений преступников. Голова бандита была повязана платком, концы которого свисали с затылка. Рубаха из грубого холста и рваные саржевые штаны составляли все его одеяние. Столь скудный наряд объяснялся тем, что палач уже успел воспользоваться своим правом и завладел имуществом осужденного, справедливо рассудив, что для пытки и смерти вполне хватит и этих отрепьев. Издали казалось, что Огастена ничто не удерживает, но в действительности он был опутан множеством тонких и очень прочных веревок, конец которых находился в руках у палача. Подручный палача, сидя боком на оглобле, держал вожжи и погонял клячу.

– Боже правый! – внезапно воскликнул Сигоньяк. – Ведь это тот самый разбойник, который напал на нас во главе отряда соломенных чучел! Помните, я рассказывал вам эту историю, когда мы проезжали мимо того места, где она приключилась?