Гайдар - Камов Борис Николаевич. Страница 35

Слонимский стал редактором, Шварц - секретарем. (После оказалось, феерическое это назначение устроил совершенно незнакомый им сотрудник «Кочегарки» Николай Олейников, который до умоисступления жаждал появления нового журнала.)

Имея «свою» газету и «свой» журнал, невозможно было не писать. Шварц начал со стихотворного федьетона и освободился от всего, что мешало писать. Шварц мог искать, пробовать, ошибаться. Он перестал быть вундеркиндом от литературы и мог расти, как все.

(Думал ли, что вся эта история будет иметь хоть косвенное отношение к нему?)

У Семеновых Шварц появился если еще не писателем, то, во всяком случае, уже пишущим. Встречаясь с ним, Олейников и Шварц настоятельно советовали ехать в Донбасс… Он был самым молодым. Ему нужна была «жизненная школа» («Нельзя же писать только про войну!..»). Лучшей школы, нежели Донбасс, они, разумеется, не представляли.

«Послушайте, Аркадий, - убеждали Шварц и Олейников, - мы дадим вам с собою мешок рекомендательных писем».

А он все отговаривался: «Жду… «РВС».

Рассказ должен был появиться во втором за 1925 год номере «Звезды». Написался «РВС» легко. О н был полон только что полученными уроками. Много за короткий срок прочел. И чувствовал, как сделалась послушна рука.

На мысль о рассказе натолкнула случайно подсмотренная и бегло, прямо в рукописи «Дней поражений и побед», записанная сценка:

«- Димка, давай гвоздь. А то я скажу маме, что ты из чулана стырил… Зайчиков кормить… - Димка чуть не поперхнулся… подавился от страха…»

Пока писал «роман», сценка была ни к чему, и он бросил ее на полуслове. Теперь же она послужила «пружинкой» для целого рассказа.

Повесть «В дни поражений и побед» снова напомнила ему Украину: «Нигде никогда ни один из фронтов Республики не был так бессмысленно жесток, как жестоки были атаманы разгульно-пьяных петлюровских банд».

Начал «РВС» с того, что расстрелял атаман Криво-лоб за сараями «четырех москалей и одного украинца», - и все же рассказ был о светлом: о командире невесть откуда возникшего красного отряда, который спасает маленького Димку от кулаков дезертира Головня, о мальчишках - Димке и Жигане, которые, найдя того же командира уже раненым, спасают его от жажды, голода и… Головня.

«Добро, - хотел он сказать, - так же заразительно, как зло… и жнут люди то, что сеют».

Только вот конец рассказа получился печальным: Димка с матерью и Топом уезжали к отцу в Петроград, спасенный ребятами командир, член Реввоенсовета Сергеев отправлялся со своим отрядом дальше. А Жиган снова оставался один.

Сделать другой конец не мог. Это была бы неправда.

Они сам мальчишкой потянулся к Красной Армии. Как Жиган, «на факте» доказал «свою революционность». Тоже на всю жизнь остался завороженным тем, что дала ему армия, и вдруг, как Жиган, очутился одив на перекрестке одинаково неведомых дорог в неуверенной надежде, что «может, где-нибудь» судьба снова сведет его с армией.

И когда Женя Шварц из самых добрых побуждений настойчиво советовал ехать в Донбасс, - он не мог объяснить, что боится этой поездки, боится потерять то, что нашел здесь и без чего теперь не мог жить.

Второй номер «Звезды» вышел в апреле. На обложке в числе постоянных авторов рядом с В. Александровским, А. Безыменским, Н. Брауном, В. Вересаевым, С. Есениным, А. Жаровым, В. Кавериным, Б. Лавреневым, Ю. Либединским, С. Семеновым, К. Фединым и В. Шишковым значилось и его имя: А. Голиков.

Но ведь если пишут на обложке - значит принимают всерьез?…

И все- таки держать в руках журнал было горько: наступила пора уезжать.

Быстро, чтобы не тянуть, собрался. Купил несколько книжек «Звезды» - с рассказом и альманаха «Ковш» - с повестью «В дни поражений и побед». Получил деньги. Тут же, в темном коридоре издательства, роздал едва не половину почти незнакомым людям, которым меньше повезло. Тепло простился с новыми друзьями. Особенно нежно с Наташей и Сережей.

Сереже незадолго перед тем подарил свое фото, где был снят в форме командира полка. И надписал так:

«Сергею Семенову. Командарму литературного фронта, лучшему другу.

Арк. Голиков.

20. III.25.

Ленинград».

И он уехал, но поначалу не в Донбасс, а в Гагру. После трудной зимы хотелось тепла и нерабочих впечатлений. И еще хотелось, пусть вчерне, написать новую вещь. На этот раз уже точно роман. И опять пока что про войну.

Название придумал: «Взрыв».

«РВС» в Ленинграде очень хвалили (ревниво заметил: больше повести в «Ковше»). Думал: писать теперь станет много и быстро, И напишет целую библиотеку.

Но пришла былая тревога, порожденная болезнью и одиночеством. Не находил себе места. В горах тянуло к морю. У моря - в сад. В саду - снова в горы.

Пытался писать хоть по странице в день. А мысли разбегались. В отчаянии чувствовал: умение и сноровка, обретенные в Ленинграде, уходят вместе с силами.

В редкие минуты внутреннего покоя понимал: надо остановиться. Отдохнуть. Отвлечься. И все вернется. Но каждый час бездействия отдалял его от будущих книг, Ленинграда, друзей, ион бросался к столу. А рука и мысль сразу становились вялыми.

Недели через две написал Семенову:

«Дорогой Сережа!

Шлю привет из Владикавказа. Еду дальше. С места пришлю письмо. Работаю. Пишу роман «Взрыв». Здоровье очень неважное. Пока кончаю. Звонки… Целую ручки Наташе».

Открытку опустил в ящик и вскочил на подножку, потому что поезд тронулся.

О том, что роман не выходит, сообщать постеснялся. Просто хотел напомнить о себе и связать обязательством самого себя. Раз в Ленинграде теперь знали о «Взрыве», бросить роман уже не мог.

Лишь месяца через два, собравшись с духом, написал Семеновым всю правду.

«Милым моим, славным друзьям от неисправимого бродяги теплый привет.

Случайная остановка, прохладная тень школьного садика, полуденная жара, смешанная с запахом поспевающих дынь, а внизу, под горою, дорога, ровная и гибкая, та самая, по которой лежит мой завтрашний путь.

До Донбасса еще далеко, но сапоги мои еще крепки, в кармане еще звякает рубль с гривенником денег, и кисет с махоркой полон до отказа - жить можно.

Был я на Кавказе: в Абхазии, в Гагре, отдыхал, тянул кислое вино, восторгался опасной красотой интеллигентных грузинок и помогал грузчикам стаскивать мешки с золотисто-рассыпчатой кукурузой. По ночам писал.

Был я в Харькове, тосковал о Ленинграде, о зиме, яркой и приветливой, о накуренной шумной комнате на шестом этаже Госиздата, о Наташе и о тебе.

Ходил в клинику и с идиотским выражением лица сидел на табуретке, выжидая, когда на разгоряченную голову выльется положенное количество электрического Дождя.

Писать не мог помногу. По ночам не спал. Или спал, но' видел беспокойно-красные сны и зарева далеких, ласковых и, к сожалению, прошлых пожаров.

…И я устал отчего-то, бросил на время писать, и не потому, что голова не работает, а потому, что скоро израбатывается. Я прожил немного в уездном городишке Щигры у своей тетки, которую увидел в первый раз за всю жизнь. И когда взбаламутил всю ее семью, закрутив помимо своей воли голову своей двоюродной сестрице, когда помог разгрузить угол одной из комнат от ветхозаветной позолоты, смазанной лампадным маслом, то мне дано было почувствовать, что ни родство, ни мое эффектное, но малопонятное звание литератора не служат достаточным основанием к дальнейшему пребыванию в сем богоспасаемом доме.

И я ушел, посвистывая, потому что у меня был еще червонец в кармане, табак в кисете и неизменная трубка во рту.

«И было неважно, что ничего другого не было». В кармане у меня письмо к одному заву в Донбассе и в душе надежда получить хорошее спокойное место рабочего.

Я ненавижу канцелярии, пропитанные плесенью чернильных пятен и запахами пудры стареющей регистраторши. Я не могу работать так же, как работал прошлый год, потому что у меня не совсем еще здорова голова. Я не умею ничего, кроме того, как гоняться и рыскать с отрядом за бандою по горам ли, по тайге ли или как перестроить колонну полка из резервной в походную. Но у меня зато сильные бицепсы и железная хватка гибкой пятерни.