Живые люди - Вагнер Яна. Страница 26
– Замёрзла?
И только тогда я заплакала, уже не отворачиваясь и не поднимая рук. Я плакала и смотрела ему в лицо, и ещё я говорила – захлёбываясь и хлюпая, выплёвывая, разбрызгивая слова вперемешку со слезами, а он присел на корточки и разглядывал меня – издали, как смотрят на больных бродячих собак, к которым боязно прикоснуться.
Когда, в конце концов, появился Серёжа – наверное, за ним кого-нибудь послали, возможно, юного Вову, хоть я и не заметила, когда именно это произошло, – у меня уже закончились и слова, и слёзы, и даже, кажется, воздух в лёгких, и внутри осталась только гулкая соленая пустота. Прямо с порога Серёжа сделал то же самое, что до него Анчутка, – включил фонарик и направил его мне в лицо, но сил у меня теперь не было, так что я просто зажмурилась и откинула голову назад, прижавшись макушкой к печке. Почему-то сразу было ясно, что он не станет делать ничего из того, что обычно делают отчаявшиеся родители, когда находятся их пропавшие дети, – после некоторой паузы, как если бы ему нужно было время для того, чтобы убедиться, что здесь, на полу в чужой бане, действительно сижу именно я, он приблизился, взял меня за руку и несильно потянул:
– Пойдем.
Я вырвала руку, больно ударившись локтем об угол печи, и, не открывая глаз, помотала головой – воздуха в лёгких по-прежнему не было, и даже вдохи давались мне с трудом, как будто в горло вставили клапан. Он наклонился и повторил:
– Пойдем.
Тогда я вслепую оттолкнула бесцеремонный, ненужный фонарик от своего лица, открыла глаза, посмотрела на Серёжу, заставила себя открыть рот, напоминая себе при этом выброшенную на лёд рыбу, и проговорила – с усилием, надеясь только, что он сумеет разобрать мои слова.
– Не… – сказала я и задохнулась. – Не… – начала я еще раз и, глядя куда-то между его нахмуренных бровей, вытолкнула всю фразу целиком, понимая именно в это мгновение, что на самом деле уверена в каждом слове: – Я не хочу – больше – с ними – жить. Слышишь? Я – не – хочу. Я – не – должна. Я не буду – больше – с ними жить.
Я вернулась не потому, что мне больше некуда было идти. В конце концов, я могла просто остаться в этой крошечной бане – раскричаться отчаянно и жалобно, начать снова брызгать слезами, как это делают дети и капризные женщины, перечисляя обиды, требуя гарантий, – признаться, я понятия не имела, что бы Серёжа сделал, если бы я принялась кричать: ушел бы обратно один, оставив меня здесь, на милость наших новых соседей, рассчитывая на то, что я вернусь сама следующим утром, голодная и виноватая, или закричал бы в ответ и потащил меня назад силой, потому что, конечно, это была несусветная, опасная глупость – остаться здесь ночью наедине с тремя едва знакомыми мужиками.
Это понимали мы оба – и я тоже, несмотря на твердую, непоколебимую уверенность в том, что прежде, чем я позволю отвести себя назад, в этот мерзкий дом, он должен хотя бы поговорить со мной. Услышать меня. Отвлечься хотя бы на полчаса от неотложных, жизненно важных занятий, наполнявших теперь все его дни без остатка, и вспомнить, что я здесь, что я была здесь всё это время, просто он перестал это замечать. Я вернулась для того, чтобы объяснить, почему не хочу возвращаться.
Когда мы вышли наружу, на вытоптанную теперь тропинку, ведущую от бани к бревенчатым избам и к озеру, фонарик оказался не нужен – огромная, низкая луна, похожая на бледный недопеченный блин, торчала над верхушками деревьев и давала столько света, что казалось, будто в этой ненавистной глуши появилось, наконец, электричество; Сережа пропустил меня вперёд, словно был уверен в том, что, стоит ему только выпустить меня из виду, я немедленно сбегу снова.
Мы миновали ближайший к лесу сруб и уже приближались ко второму – а он всё ещё не сказал мне ни слова, с того самого момента, как посветил фонариком мне в лицо и произнёс это своё «пойдём» – сухо, почти с неприязнью; ты злишься, думала я, слыша мерный, осуждающий скрип его шагов за своей спиной, тебе неловко за эту сцену, случившуюся на глазах у посторонних, за то, что им пришлось послать за тобой, чтобы ты забрал свою истеричную, сбежавшую жену, и ты не скажешь ничего до тех пор, пока мы не останемся одни, без свидетелей; только тебе придется говорить быстро, мой милый, потому что стоит нам пересечь озеро, как от нашего одиночества снова не останется и следа.
Возле самого берега стоял припаркованный снегоход, заботливо укрытый от ветра тонким серебристым чехлом, тускло поблескивающим в лунном свете, а рядом тесной группой стояли наши новые соседи – все трое – и внимательно разглядывали нас.
– Ну что, разобрались? – спросил Анчутка без улыбки, когда мы поравнялись с ними.
Сережа неохотно кивнул и ответил что-то неразборчиво, себе под нос, видно было, как ему не терпится уйти, оказаться отсюда подальше, но Анчутка неожиданно шагнул вперед и оказался у меня на пути, так что мне пришлось остановиться и поднять к нему лицо. Он посмотрел прямо мне в глаза и спросил еще раз:
– Нормально всё?
– Спасибо, – сказала я, отворачиваясь, чувствуя одновременно и неловкость, и досаду, – мы пойдём, ладно?
Он отступил в сторону, пропуская нас; и только после того, как мы спустились вниз, на лёд, преодолев густые колючие прибрежные сорняки, крикнул нам вслед:
– А то смотрите, перебирайтесь сюда, пока вы там в тесноте друг друга не поубивали!
И я остановилась – резко, так, что Серёжа почти налетел на меня. И обернулась, пораженная этой внезапной реальностью, – огромный пустой дом, отдельная спальня, подальше от общей ядовитой комнаты, от подчеркнуто отсутствующих лиц, от старательно отводимых взглядов, но Серёжа поспешно, сердито толкнул меня в спину и крикнул неопределенно:
– Разберемся! – продолжая идти вперёд и крепко держа меня за плечо. – Иди давай, – сказал он мне совсем другим голосом, сквозь сжатые зубы. – Что ты ему наговорила?
Я прошла еще двадцать шагов молча, собираясь с мыслями; мне до смерти, до зубной боли хотелось ответить ему: ничего особенного. Я всего лишь сказала, что четыре месяца подряд каждую ночь сплю в общей комнате, в то время как за тонкой стенкой лежит твоя бывшая жена. Что стоит тебе выйти за дверь, как я превращаюсь в невидимку. И я уже много дней подряд ловлю себя на страшной мысли о том, что исступленно, искренне желаю им смерти – всем до единого, и что если ты заставишь меня жить с ними там, в этой чудовищной тесноте и ненависти, еще хотя бы неделю, я на самом деле убью кого-нибудь из них, я правда это сделаю, хотя бы потому, что тогда ты, наконец, не сможешь больше притворяться, что меня не существует.
Вместо этого я дошла до первых вмёрзших в лёд остатков рыболовной стоянки (обломки опор, на которых когда-то висели сети, опрокинутая на бок смятая металлическая бочка), села на разломанный деревянный ящик, служивший когда-то сиденьем одному из рыбаков, имени которого мы так и не успели узнать, и сказала, не поднимая глаз, обращаясь к искривленной, недовольной Сережиной тени на снегу у моих ног:
– Это всё из-за тебя.
Тень неприязненно шевельнулась и снова замерла.
– Из-за тебя, – повторила я уже громче. – Это ты взял их с собой, их всех. Только они тебе не благодарны, понимаешь? Они плевать на тебя хотели. Ты будешь кормить их, охотиться для них, ловить им рыбу, а они будут лежать на кровати и хихикать. Я не хочу больше на это смотреть. Ты ничего им не должен. Пусть остаются там, на острове, а мы будем жить здесь.
– Мы – это кто? – спросил он, но я была готова и к этому, я успела даже подумать – не страшно, не страшно, здесь будет больше места, это всегда легче, когда больше места.
– Ты, – сказала я быстро. – Я. Мишка и папа. Ира и Антон.
И только тогда он, наконец, опустился возле меня на корточки и посмотрел мне в глаза, и заговорил:
– Дура, – сказал он. – Дура, без шапки, без перчаток, в двадцатиградусный мороз, мы полдня тебя ищем, следов на этом сраном озере уже так много, что непонятно, которые из них – твои, мы думали, ты заблудилась в тайге или провалилась под лёд, чертова ты дура, ты знаешь, что пока мы с Мишкой бегали по лесу, Лёнька с Андрюхой всё озеро прочесали, а у Лёньки, между прочим, дырка в животе, но если бы не пришёл этот Вова и не сказал, что ты у них, они все, слышишь, все до единого до сих пор искали бы тебя, собака твоя дурацкая след не берет, непонятно, зачем мы вообще ее кормим…