Живые люди - Вагнер Яна. Страница 30
Он сморщился, будто от зубной боли, и отвернулся к окну. Остальные просто сидели молча, как невольные, непричастные свидетели вышедшей из-под контроля семейной ссоры, которую людям невовлечённым лучше всего переждать, сделать вид, что они её даже не слышали, чтобы, выждав приличное время, вновь заговорить о чем-нибудь нейтральном. Каким-то непостижимым образом оказалось, что всё, сказанное сейчас, сделалось вдруг очень личным и касалось теперь только её и Серёжи, только их двоих, и тогда я сказала:
– Я тоже, – хриплым, незнакомым голосом, глядя в его беззащитный затылок, мучительно желая протянуть руку и погладить спутанные русые волосы; мне всё равно не дотянуться отсюда, из середины комнаты, где я стою уже битый час, как на сцене, и молчу, какого черта я всегда молчу, ты будешь мной недоволен, ты уже недоволен, но мне давно пора начинать говорить, иначе я просто сойду с ума. – Я тоже ухожу. В конце концов, это была моя идея.
Сережа так и не посмотрел на меня. Поднявшись с места, он оглядел комнату – не нас, мгновенно превратившихся в зрителей, наблюдающих за тем, что он сделает дальше, потому что он должен был, конечно, что-нибудь сделать. Смотря поверх наших голов, как если бы внезапно остался в комнате один, он шарил глазами по стенам, по ржавым загнутым вверх гвоздям, на которых были развешены наши куртки, наши полотенца, запасные теплые вещи, даже связанные шнурками ботинки – почти весь наш нехитрый скарб, которому не было места на полу, – и нашёл наконец то, что искал: одно из своих охотничьих ружей, не то, с которым ходил теперь по лесу, а другое, которое лежало у Лёни в машине в тот злополучный день, когда его пырнули ножом.
Серёжа дёрнул ружьё на себя – кожаный, закисший от времени ремень нехотя соскочил с гвоздя. По-прежнему ни на кого не глядя, Серёжа стащил со стены первый попавшийся рюкзак и вывалил его содержимое – какие-то свитера, шерстяные носки и прочее зимнее барахло – на ближайшую кровать, прямо на ноги съежившейся на ней Наташи. Та протестующе пискнула было, но затем принялась послушно сгребать руками рассыпающиеся вещи, чтобы не дать им совсем раскатиться, продолжая следить глазами за Серёжей – без возмущения, а, скорее, с каким-то жадным любопытством. Мы все – все без исключения – в эту минуту смотрели на него именно так – с любопытством, поглотившим все прочие чувства.
Держа опустевший рюкзак в руке, он шагнул за перегородку – мне пришлось посторониться, иначе он, пожалуй, сбил бы меня с ног, и там – это было видно только мне, стоящей посреди комнаты, – принялся запихивать в него маленькие желтые коробки с патронами, много, одну за другой, и остановился только, когда рюкзак наполнился почти наполовину, а потом с силой затянул веревку, вскинул рюкзак на плечо и пошёл к выходу – мне снова пришлось отпрыгнуть – с ружьём, рюкзаком и курткой, которую даже не надел, а просто держал в руках. Входная дверь звонко хлопнула, закрываясь за ним.
Я смотрела на дверь и думала, что ведь, наверное, мне нужно было спросить «куда ты?». Я должна была это спросить и не спросила, и вместо этого стою сейчас и спокойно смотрю на дверь, чувствуя внутри непривычную гулкую пустоту в том месте, где располагался точный горячий сонар, всегда безошибочно направленный в любое место, где бы ему ни случалось находиться: в другой комнате, на соседней подушке, в пятистах метрах отсюда – на озере, на том берегу. Мне всё равно. Я даже не подойду к окну.
За моей спиной громыхнул по истерзанным доскам отодвигаемый стол, затопали шаги, и Мишка, одеваясь на ходу, выскочил следом за Серёжей, и только тогда, только в этот момент, когда я увидела узкий нестриженый затылок моего сына, выбегающего за дверь, не оглянувшись, я вдруг поняла, что ни разу не сказала – «мы». Ни вчера, пока спорила с Серёжей у остатков рыболовной стоянки, ни сегодня, спеша добавить свою решимость к решимости этой женщины, потому что моей собственной ни за что бы не хватило, я не сказала – «мы уходим», я сказала – «я ухожу». Я даже о нём не вспомнила.
Я нашла Мишку снаружи, за углом дома – там, где, плотно сложенные друг на друга вдоль дощатых стен, хранились напиленные заранее дрова. Он уже успел вытащить несколько замерзших, разрубленных надвое березовых поленьев на снег и теперь задумчиво разглядывал оставшиеся. В декабре, когда мы добрались, наконец, до озера, две стены этого маленького дома были доверху, до самой шиферной крыши закрыты подготовленными для растопки штабелями, оставленными предыдущими визитерами, – «лесная вежливость, – объяснил мне тогда Сережа, – восполнить израсходованный запас дров, оставить в доме чай, соль, спички и прочие мелочи для тех, кто воспользуется домом после тебя».
Я помню, что подумала тогда – одному человеку ни за что не заготовить такое количество за те несколько недель, что он гостит здесь, в этих хлипких стенах; эта поленница собрана десятками безымянных рыбаков, охотников и туристов, и нижние ее ярусы, возможно, лежат здесь уже много лет. А еще я подумала, что последним до нас здесь был какой-нибудь московский или питерский любитель рыбалки, приехавший сюда в отпуск на две сентябрьские недели – перед самым отъездом, прежде чем снять с веревок закоптившуюся рыбу, он оглядел опоясывающую дом тугую, слежавшуюся дровяную ленту, прикидывая, сколько сухих березовых стволов – один или два – понадобится для того, чтобы заполнить образовавшуюся с одного конца стены пустоту, а потом, вооружившись пилой и топором, отправился искать подходящие деревья – здесь же, на острове, или, может, на том берегу, и уехал только после того, как негласный этот долг вежливости был выполнен.
Он сел в свою машину, этот неизвестный питерец или москвич, и вернулся домой, в шумный чадящий мегаполис, к своей привычной жизни, чтобы спустя каких-то два месяца быстро и неизбежно умереть – вместе с теми, кто сопровождал его в этой приятной короткой поездке, и с теми, кто ждал его дома. Именно этого неизвестного человека я тогда и представила себе, разглядывая плотную кладку необходимых нам дров, заготовленную руками мертвецов. Тогда, в декабре, эти мысли ещё могли меня взволновать. Не теперь – нет.
– Ты шапку забыл, – сказала я Мишке, вытаскивая из кармана куртки скрученный шерстяной комочек. Он кивнул, не глядя, и протянул за ним руку.
– Дрова почти закончились, – сокрушенно заметил он. – Представляешь? Я думал, мы до лета их будем жечь, их была такая куча, а теперь вот, смотри – два ряда осталось, это на неделю максимум.
Я пожала плечами:
– Ну и что? Тут куда ни глянь, везде сплошные чертовы дрова.
– Ты не понимаешь, – произнёс он совершенно Сережиным, досадливым тоном, – деревья должны быть сухие, за ними придется тащиться на берег. Бензопила у нас есть, но толку от нее без бензина… вручную придется пилить, рубить потом – это долго, мам. Долго и трудно. Дед говорит, нам недели две всем вместе корячиться, чтобы эту поленницу заново набить.
– Дед? – глупо переспросила я.
– Ну да, дед, – он натянул шапку на уши, и, наконец, повернул ко мне худое сосредоточенное лицо.
Я подумала: ну конечно, могу же я называть этого человека, которого знаю меньше трех лет, папой – отчего бы Мишке не звать его дедом? Наверняка он зовет его так уже какое-то время, только я почему-то совершенно этого не заметила.
– …или больше двух недель, – мрачно продолжил он. – Если опять придется всё делать втроем.
Мне тут же вспомнилась Лёнина расслабленная поза: взбитая подушка, руки за головой, «ни с кем я не договаривался» и ехидная улыбка Андрея: «Чак Норрис не боится ходить по минам».
Мы помолчали.
– Они ни хрена не делают, – сказал Мишка наконец. – Почему он не может их заставить, мам?
Серёжа вернулся спустя три с лишним часа – к моменту, когда деланое равнодушие, неизбежное после утренней ссоры, уже успело совсем выветриться, уступив место беспокойству. Мы были заняты обычными ежедневными делами: мыли оставшуюся после завтрака посуду, Мишка с папой сходили проверить сети, Андрей принес воды, но всё это делалось молча, и никто – по крайней мере, при мне – ни разу не спросил «как вы думаете, куда он всё-таки пошёл?», хотя то и дело в течение этих бесконечных трех часов кто-нибудь из нас подходил к окну, как бы случайно оглядывая пустынную поверхность озера.