Живые люди - Вагнер Яна. Страница 60

* * *

Мы просто её сварили – нашу первую утку, сварили в соленой воде, без картошки, потому что у нас ведь не было картошки, без перца и лаврового листа, без всего. Она была маленькая и сильно пахла болотом; после того, как папа снял с неё кожу, осталась крошечная сизая тушка с неровной шеренгой дырок от дроби вдоль левого бока – разрезанная на части, она совсем потерялась в недрах нашей большой мятой кастрюли и через несколько часов распалась на кучку тяжелых, похожих на ярмарочные дудочки костей, покрытых тонким слоем волокнистого жесткого мяса. Но это всё-таки было мясо, настоящее, свежее, и мутный бульон оказался просто восхитительно, неприлично жирен.

– Следующую в глине запечём, всё больше толку будет, – пообещал папа, с неодобрением наблюдая, как снаружи пёс счастливо жует утиную кожу, отплёвываясь и кашляя перьями. – Мы бы и сегодня запекли, – продолжил он со значением, – если б пионер один не пальнул раньше времени, а подождал бы, пока они все на воду сядут, сразу трёх бы и взяли!

Мишка, полубезумный от гордости и восторга, почти не слышал его слов.

– Это я, мам, мам, это я, ты представляешь, мы три часа сидели в шалаше, холодно, мокро, а они всё не садились и не садились, а потом я ее увидел, мам, они не тонут, ты знаешь, не тонут – я когда выстрелил, её так швырнуло прямо, я подумал – ну всё, ныряй теперь за ней, она уже мертвая была и просто лежала себе на воде, мы подплыли на лодке и веслом её, я ещё настреляю, вот увидишь, мы прямо завтра пойдем ещё, пойдём же, дед, да, пойдем?

– Пойдём, – смеялся папа, – пойдём, ешь давай, стрелок ворошиловский, и смотри, зубы не сломай. В голову надо стрелять, сколько раз тебе говорил, всю птицу дробью испортил.

С тех пор, как мы увидели в небе первую стаю, летевшую высоко над нашими головами, прошло полторы недели – и не было дня, который не начинался и не заканчивался бы одинаково: Серёжиным возвращением с озера. «Рано, – говорил он, – рано ещё, не пройдём на лодке, резиновая, лопнет же, чтоб её…» – и нетерпение, с которым мы ждали исчезновения острых ледяных осколков и дрейфующих громадных зазубренных глыб, изредка сталкивавшихся с оглушительным хрустом, не связано было с голодом.

Мы больше не голодали. У нас были консервы и остатки рыбы, наловленной до ледохода, которую следовало съесть как можно скорее, пока горячее майское солнце не превратило её в зловонную кучу отбросов. Мы были сыты, наконец, и тем отчётливее теперь, когда об этом не нужно было больше беспокоиться, чувствовали своё одиночество. Свихнувшаяся, ошалевшая от смены сезонов бурлящая полоса воды и льда отрезала никчёмный наш маленький остров надёжнее, чем трехметровый бетонный забор. Там, снаружи, была вся жизнь, там плавились метровые сугробы, оттаивали ведущие в разные стороны грунтовые дороги; там утки, уставшие от долгого перелёта, искали в воде проснувшуюся от тепла рыбу; там, наконец, всё ещё оставались наши соседи, здоровые и невредимые, о чём ежедневно свидетельствовал дым, поднимавшийся над их крышей на том берегу.

По эту сторону была только небольшая горка земли, усыпанной камнями, с пучками кривых берёз, безразлично торчащих высоких сосен и страшный горелый могильник, заглядывающий прямо в наши окна, – как будто кто-то ехидно поставил нас на паузу до тех пор, пока кусок наполненной воздухом хрупкой резины не соединил, наконец, остров с большой землёй. До первой этой несчастной тощей утки. И только когда она кипела в кастрюле, распадаясь на волокна, Мишка наконец снова начал улыбаться – по-настоящему, и улыбался до самого вечера, и сколько бы я ни силилась вспомнить, когда в последний раз видела на его лице улыбку, – я не могла этого сделать.

С этого дня они начали уходить каждое утро, поднимаясь за час до раннего весеннего рассвета. Им несколько раз пришлось менять место, разбирая и перевозя на лодке самодельный, укрытый пожухшим лапником шалаш, забираясь всё дальше и дальше от острова, – «нельзя близко, – озабоченно говорил Серёжа, – они осторожные, черти, рядом с нами гнёзд вить не будут». Возвращались поздно, не раньше обеда – в сырых потяжелевших куртках, иногда с одной или двумя худыми подстреленными птицами, но чаще – с пустыми руками, и с каждым днём папа выглядел слабее и хуже, чем накануне.

Длинные пешие переходы по заросшим высокими прошлогодними сорняками берегам, неподвижное ожидание в тесном шалаше и поднимавшийся от непрогретой земли холод обходились ему слишком дорого – войдя в дом, он устало садился, прислонившись спиной к стене, закрывал глаза и застывал, не реагируя на разговоры, не обращая внимания на вьющихся вокруг малышей, обессилевший и бледный.

– Он плохо выглядит, – шептала Ира Серёже, – вам не надо брать его с собой, неужели ты не видишь?

– Вижу, – огрызался Серёжа, – попробуй ему это скажи, ты же знаешь, какой он…

– Знаю, – отвечала она, – знаю, что-то надо придумать.

Придумывать не пришлось – в один из дней папа просто не смог встать с кровати, и Серёжа с Мишкой ушли вдвоём.

– Утки эти ваши, – сказал он хмуро, когда мы остались одни, – сегодня есть, завтра нет, кому-то надо и рыбу ловить, консервов надолго не хватит – и с этого дня большую часть времени проводил на дальней части острова, на камнях, с длиннющим Андреевым спиннингом, жалея, казалось, только о том, что лодка у нас теперь была одна.

Мы всё ещё жили одним днём – сегодняшним днём – и всё ещё не строили планов, по-прежнему боясь признаться вслух в том, о чём уже можно было думать, – нас было теперь семеро, четыре взрослых, Мишка и два малыша, так что уснувший на том берегу «паджеро» из бесполезного воспоминания превращался, наконец, понемногу в то, чем и был на самом деле, – в наш обратный билет. Несмотря на то, что возвращаться нам было и рано, и некуда, несмотря на пустой бак и разряженный аккумулятор – он был там, по ту сторону озера, он ждал нас. Наверное, нам казалось, что торопиться незачем. Что каждые тёплые двадцать четыре часа, заполненные таянием снега, утками, рыбой и ожиданием лета, проходят не зря, не впустую – такая страшная случилась с нами зима, настолько необходима оказалась для нас эта бездумная, бестревожная передышка.

Всё это могло подождать – и последняя оставшаяся у нас машина, и обнаруженный нашими соседями запас топлива, в существовании которого мы почти уже не сомневались, и сами эти соседи, выжидавшие на том берегу. Со дня несчастливой экспедиции в Лубосалму прошёл уже целый месяц: они могли появиться на следующий день после возвращения, пока по льду ещё можно было идти, – и не появились; они могли приплыть спустя две недели, как только озеру надоело быть преградой, – но не приплыли. Конечно, они видели дым.

Густой, черный жирный столб, торчавший в небе до самой темноты в день, когда мы сожгли старый дом, – его нельзя было не заметить и вряд ли можно было истолковать неверно, но две недели подряд с тех пор мы топили печь, – это они видели тоже, как видели и Серёжину лодку; они должны были знать, что мы живы, – и всё равно не желали к нам приближаться. С этим их нежеланием нельзя было спорить.

Нарушить этот негласный карантин могли только они сами – об этом даже не имело смысла говорить вслух. Никому из нас не пришло бы в голову подплывать к их берегу и, тем более, стучаться к ним в дверь; и дело было не только в боязни нарваться на пулю. Дело было в Наташе. До тех пор, пока они были – там, а мы – здесь, мы ничего не знали наверняка – о том, что с ней случилось, однако именно это мучительное незнание терпеть было легче, чем всё, что они могли бы нам рассказать.

И только когда они, наконец, приплыли – все трое, в широкой, выкрашенной белым деревянной лодке, похожей на огромную чесночную дольку, погруженную в воду до половины – откладывать было больше нельзя. Они не пристали к берегу и добрых четверть часа дрейфовали метрах в двадцати, держа вёсла в воде и рассматривая нас, наши лица и черный огрызок дома за нашими спинами. «Ну, здоро?во, что ли», – сказал Анчутка, сидевший впереди, на носу, и тогда мы спросили: «Наташа у вас? Вы видели Наташу?» – мы на самом деле почти в один голос произнесли её имя, и только мальчик, подойдя поближе, к самой кромке воды, спросил неприветливо: «Ты конфеты привёз?» – и, словно отвечая на все вопросы разом, Анчутка просто медленно покачал головой: нет. Ему даже не нужно было раскрывать рот, чтобы мы поняли – спрашивать его о Наташе так же глупо, как ждать от него конфет.