Нью-Йорк - Резерфорд Эдвард. Страница 141
– Если говорить об американцах, с которыми мне хотелось бы встретиться в Лондоне, – продолжил Шон, оглядывая общество, и чертики плясали в его глазах, – то это очаровательная Дженни Джером, как ее некогда звали. Теперь она леди Рэндольф Черчилль. Я помню ее ребенком.
Ривердейлы переглянулись.
– Она красива, – уклончиво произнес его светлость.
– Но с изъяном? – спросила Мэри.
– Мисс О’Доннелл, у принца Уэльского свой круг, – сказала леди Риверс. – Мы не принадлежим к нему. Мы называем их выскочками. Леди Рэндольф Черчилль из их числа.
– Право слово, – подала голос Мэри, – в Нью-Йорке очень многие заводят любовниц.
– Ну, если в этом смысле, – ответила леди Риверс, – то выскочки веруют в полное равенство полов.
– Все равно Дженни Черчилль – замечательная женщина, – заметил его светлость и выдержал короткую паузу. – Поговаривают, будто ее отец, – он чуть понизил голос, – еврей.
– Похоже, но это не так, – заверил его Шон. – Джером – французское имя. Они из гугенотов. – Он хмыкнул. – В них может быть примесь индейской крови, но по линии жены.
– У Дженни есть дети? – спросила Мэри.
– Два мальчика, – ответила леди Риверс. – Мы виделись недавно со старшим, Уинстоном.
– Не всем он нравится, – встрял Джеральд и заработал суровый взгляд от отца.
– Это почему же? – спросил Шон.
– Говорят, он слишком нахальный, – пояснил Джеральд.
– В таком случае я расскажу вам историю, – отозвался хозяин. И он восстановил в памяти приход Леонарда Джерома во время Призывного бунта. Правда, он умолчал о том, что содержал тогда салун – «Салун О’Доннелла» стал его офисом, – но в остальном не покривил душой. – Итак, однажды он явился в мой офис и заявил: «Я ухожу защищать мое имущество от черни». – «Но как, Джером?» – спросил я. «У меня есть пулемет Гатлинга!» – воскликнул он. Я понятия не имею, где он разжился этой штукой, но Джером есть Джером. Это был уличный боец. Поэтому если юный Уинстон Черчилль нахален, то теперь вам понятно, откуда это берется. – Шон рассмеялся. – Молодой Уинстон Черчилль представляется мне истинным ньюйоркцем с сигарой в зубах!
Гостям понравилось, Шон их совсем приручил. Мэри расслабилась. За все это время она почти не прикоснулась к вину, но теперь осушила бокал. Все было в порядке. Она удовлетворенно смотрела на них и слушала вполуха, пока лорд Ривердейл не сказал:
– Когда Джеральд вернулся из Нью-Йорка, он привез мне фотографию города. Снято из бухты на закате, насколько я понимаю, на фоне Бруклинского моста. Замечательная работа. Из-за нее я сразу туда и отправился, едва сошел с корабля. – Он улыбнулся сыну. – Он просто молодчина.
– Отличный фотограф, – кивнул Джеральд Риверс. – Вы, может быть, слышали – Теодор Келлер.
И Мэри просияла. Сияние коснулось всех. Затем она посмотрела на брата. Если уж он так хорошо играл свою роль, то и она сумеет.
– Я не только слышала, но и лично уговорила Фрэнка Мастера взять под опеку его первую важную выставку. У меня есть несколько его работ.
– Так вы хорошо с ним знакомы? – восторженно спросил Джеральд.
– Больше с его сестрой, – ответила она не моргнув глазом и улыбнулась Шону. – Мой отец всегда покупал сигары в лавке их дядюшки.
В известном смысле это была чистая правда.
– А чем занимался ваш отец? – спросил Джеральд.
– Мой отец? – Мэри была так довольна собой, что не предвидела дальнейших расспросов. – Мой отец? – Она почувствовала, что бледнеет.
Кошмарное убожество их жилья, района Файв-Пойнтс и всего, о чем нельзя было говорить, внезапно наполнили ее холодным страхом. Взгляды родных приковались к ней. Что ей сказать, ради всего святого?
– А! – громко произнес Шон. – Он был еще тот персонаж!
Внимание сразу переключилось на него.
– Мой отец, – сказал Шон, – был инвестором. Как у многих инвесторов, доложу я вам, у него были удачи и неудачи, а мы никогда не знали, что нас ждет – обогащение или разорение. Но, – улыбнулся он искренне, – мы все еще здесь.
Мэри, чуть не пошедшая ко дну, всплывала на поверхность. Она завороженно смотрела на брата. Он не совсем солгал. Их отец, безусловно, любил называть свои ставки инвестициями, и у него бывали удачи и неудачи. Ей оставалось лишь восхищаться тем, что Шон с ловкостью виртуоза-пианиста каким-то образом соотнес его с Уолл-стрит, не сказав этого прямо. А фраза «Мы все еще здесь» явилась блестящим ходом. Конечно, они все еще были здесь, иначе бы не сидели за этим столом. Но это могло означать – и явно подразумевало – тот факт, что семейство никогда не разорялось и только богатело. Впрочем, брат еще не договорил.
– Но прежде всего мой отец, как Джером, Бельмон и многие другие, был человеком азартным. Любил бега, любил пари. – Он посмотрел через стол прямо в глаза Мэри. – У него был свой скаковой конь, его величайшая отрада и гордость по имени Бриан Бору.
Ей пришлось сделать над собой величайшее усилие, чтобы не поперхнуться. Она уставилась в стол. Жуткая, старая бойцовая псина, которую держали в вонючем загоне, преобразилась, как мог переиначить суть лишь истинный ирландец, в резвого и гладкого скакуна.
– А когда отец умер, – продолжил Шон, – останки коня похоронили вместе с ним.
– В самом деле? – Лорд Риверс отнесся к этому весьма одобрительно: английские аристократы любили спортсменов и чудаков. – Какой замечательный человек! Хотел бы я с ним познакомиться.
Шон все еще не закончил:
– Мало того, обоих упокоил семейный священник.
И он откинулся на спинку стула, благостно глядя на общество.
– Великолепно! – вскричали хором его светлость и сын.
Стиль, эксцентричность, царственное неуважение к приличиям и духовное лицо, сумевшее обойтись без занудства: этот мистер О’Доннелл был истинный джентльмен, человек их собственных правил.
– Неужели священник и впрямь похоронил их вдвоем? – спросила у Мэри леди Риверс.
– Я была там, и это чистая правда: священник похоронил отца вместе с Брианом Бору.
В этом не было ни единого слова лжи.
Позднее, когда Риверсы ушли, Мэри и Шон перебрались в гостиную и сели обсудить вечер.
– Мне нужно выпить, – сказала Мэри.
Он принес. Она на время умолкла, потягивая бренди.
– О чем ты думаешь, Мэри? – спросил он.
– О том, что ты сущий дьявол, – ответила она.
– Не может быть.
– Бриан Бору!
И тут она рассмеялась, и хохотала, пока не ударилась в слезы.
Эллис-Айленд
Сальваторе Карузо попал на Эллис-Айленд, когда ему было пять лет. Это произошло в первый день нового, 1901 года. Было морозно, но ясно, и над заснеженным ландшафтом, который раскинулся вокруг просторной бухты, сияло кристально синее небо.
Семье Карузо повезло. Они отплыли из Неаполя на «Гогенцоллерне» – немецкие корабли, по словам отца, были лучшими, – и путь через Атлантику занял меньше десяти дней. Третий класс был переполнен. От смрада гальюнов его чуть не вырвало, а рокот двигателей мать назвала наказанием Божьим. Но переход обошелся без штормов, и им ежедневно разрешали по часу дышать свежим воздухом на палубе. Мать захватила провизию – окорок и салями, оливки, сушеные фрукты, даже хлеб, туго завернутый в салфетки, – которой хватило на все плавание. Дядя Луиджи каждый вечер распевал нежным тенором неаполитанские песни, и в частности «Funiculi, Funicula».
Их было восемь: его родители, брат матери, дядя Луиджи, и пятеро детей. Старшим был Джузеппе – пятнадцати лет от роду и крепкий, как отец, отличный работник. Все дети уважали его, но Джузеппе, будучи намного старше, держался несколько отчужденно. Двое других малышей были не столь крепки и умерли в младенчестве. Поэтому следующей по старшинству была Анна. Ей было девять. Затем – Паоло, Сальваторе и крошка Мария, которой исполнилось всего три.
Когда судно миновало пролив и вступило в воды Нью-Йоркской бухты, пассажиры высыпали на палубу. Все были взволнованы. И маленький Сальваторе тоже был бы счастлив, не открой он ужасную тайну.