Матросская тишина (сборник) - Лазутин Иван Георгиевич. Страница 56
Несмотря на то что в каждой комнате и на двух верандах дачи висели светильники и люстры, Оксана любила кайфовать при зажженных свечах. Для этого она ставила посредине стола два массивных бронзовых подсвечника и торжественно, словно священнодействуя, зажигала свечи, делала при этом Яновскому жестами таинственные знаки, прикладывала пальцы к губам, чтобы он молчал и тоже «включался». Подыгрывая Оксане, Яновский с замиранием духа ходил на цыпочках, все делал плавно, бесшумно, таинственно. Это нравилось Оксане. Однако вся эта благоговейная торжественная тишина нарушалась после первых выпитых рюмок коньяка. Оксана словно преображалась, включала магнитофон, и начинались «ритмы века».
Оксана была уверена, что она «божественно» сложена, что на пляжах Черноморья ее не столько ласкают волны моря, сколько обволакивают взгляды отдыхающих, когда она картинно прогуливалась по пляжу, когда входила в воду или выходила из нее. Когда ей было шестнадцать лет (на юг в тот год она ездила с родителями), то эти прилипчивые взгляды Оксану смущали, ставили в неловкое, стыдливое напряжение. Когда же ей исполнилось восемнадцать, то она не просто смирилась с молчаливым мужским поклонением, но это стало наполнять все ее существо радостью и затаенным восторгом.
Яновский уже привык к тому, что после двух-трех тостов (а Оксана строго исповедовала принцип — «без тостов пьют одни алкоголики») она порывисто вставала из-за стола, подходила к нему, говорила нежности, возводила его то в «гении», то в «рыцари» и, проникаясь чувством материнской нежности, еле касалась губами его щек, лба, называя то «милым мальчиком», то «непослушным малышом», то «озорником» и «шалунишкой»… Она знала при этом, а скорее чувствовала, что ласки ее постепенно разжигают в Яновском плотские страсти, которые в ней уже начали давать о себе знать, когда она видела перед собой алый, чувственный рот сильного мужчины.
Оксана наполнила рюмки коньяком, разломила пополам шоколадку, встала и замерла в торжественной позе.
— Мой лев!.. Мой могучий царь джунглей!.. Твоя покорная серна предлагает выпить за то, чтобы, как только в висках твоей буйной шевелюры засеребрится первая паутинка седины, ты уже стал бы академиком! Папа всегда говорит, что ты далеко пойдешь. Сейчас твоя стайерская дистанция только начинается!..
Оксана поднесла к губам рюмку, но ее резким жестом остановил Яновский. Тост Оксаны привел его в восхищение.
— А кто на этой мучительной марафонской дистанции будет рядом со мной? Кто будет давать мне силы?
Оксана вскинула голову и отступила на шаг.
— Твоя тень, твоя верная собака. Она будет бежать рядом с тобой от старта до финиша с высунутым языком!
Яновский встал, приложил руку к сердцу и поклонился. Прежде чем поднести ко рту рюмку с коньяком, он выразительно прочитал стихи Блока:
…За чарующий взор искрометных очей
Я готов на позор и под плеть палачей.
Оксана подошла к Яновскому, встала на цыпочки и поцеловала его в щеку.
— Выпьем, мой мальчик! Пусть этот тост будет пророческим!
Они выпили. Вскочив на колени к Яновскому, Оксана обвила его шею руками, ее тонкие, длинные пальцы заскользили по его упругой волосатой груди.
— Знаешь, кого ты иногда мне напоминаешь?
— Кого?
— Знаменитого Тарзана. В пятидесятые годы этот фильм вызвал целую эпидемию подражательства.
— Откуда ты знаешь? Ведь тогда ты была еще девчонкой.
— Мне об этом фильме рассказывали. Заинтригованная женскими ахами и охами, я месяц назад бросила все и полетела в кинотеатр Повторного фильма. И вот там-то, сидя в затемненном зале, я видела не Тарзана, а тебя! Да, да, тебя!.. Как я металась после фильма, как я хотела почувствовать тебя, твое горячее, сильное тело, твои властные руки, но ты в это время уезжал в Одессу хоронить двоюродного дядю.
— И что же ты мне не сказала об этом, когда я прилетел из Одессы? — Сравнением с Тарзаном Яновский был польщен.
— На твоем лице после похорон дядюшки около двух недель покоился траур. А траур и любовь, наша любовь!.. — несовместимы!.. — На словах «наша любовь» Оксана сделала ударение.
— Мой ангел, не кажется ли тебе, что мы слишком глубоко нырнули в омут рассуждений и воспоминаний. Давай лучше любить друг друга. — Горячей широкой ладонью Яновский гладил обнаженную выше колена ногу Оксаны. Потом легко поднял ее на руки и, напевая мелодию вальса, сделал несколько кругов по гостиной. — Пока мы не будем пить.
— Нет, вначале выпьем сухого. У тебя тонкая фантазия! Ты у меня не просто Тарзан, а французский Тарзан!..
Яновский бережно посадил Оксану на диван, наполнил бокалы сухим вином. Чокнулись. Пили стоя, не отрывая друг от друга глаз. Когда Оксана поставила пустой бокал на стол, Яновский вставил в магнитофон новую кассету. Оксана начала танцевать не сразу. Окаменев на месте, она беззвучно что-то шептала.
Яновский сидел в глубоком мягком кресле, всего в двух шагах от Оксаны, глаза его блестели, весь он в эту минуту был сгустком плотской чувственности.
— Ну, что же ты?!. Что ты сидишь как каменный сфинкс?!.. — еле слышно, с придыханием проговорила Оксана. — Неси меня в спальню!.. Ну, неси же!..
Но Яновский не торопился. У него всегда хватало терпения дождаться, пока она не бросалась к нему в объятия, и он нес ее в спальню. Не изменил он своим привычкам и на этот раз. Целуя, он на руках донес ее в спальню и положил на розовое пуховое одеяло. Когда Яновский включил люстру, Оксана замахала руками.
— Выключи эту иллюминацию! Принеси сюда свечи! Люби меня, как дикари любили своих женщин при свете костров в пещерах!..
Яновский принес из гостиной два бронзовых подсвечника, зажег свечи и выключил люстру.
— Ну, иди, иди же ко мне, мой мавр!.. — задыхаясь, шептала Оксана.
Глава двадцать вторая
Чувство солидарности, наверное, поселилось в душе человека с того момента, когда он с четверенек подеялся на ноги и его передние конечности стали выполнять те функции, которые с тысячелетиями, совершенствуясь в своих действиях от элементарных рабочих операций (добывание огня, метание стрел во время охоты, рыхление земли мотыгой…), дошли до филигранных операций на глазе при замене живого хрусталика искусственным, до создания шедевров скульптуры и ремесел.
Чувство солидарности, в обычное время дремлющее в душе человека, пробуждается и вспыхивает подобно пороху, на который падает искра, когда этой искрой служит пример другого человека. Вряд ли поднялась и пошла бы в атаку залегшая под губительным огнем врага стрелковая рота, если бы первым не поднялся солдат и не повел роту в атаку.
Стоит только в притихшем застолье или гульбище кому-нибудь вдруг затянуть протяжно «Из-за острова на стрежень, на простор речной волны…», как застолье оживает, глаза всех вспыхивают, и над столами, как в половодье Волга, широко разольется: «Выплывают расписные Стеньки Разина челны…» Дальше песня втянет в свою орбиту даже тех, кто по природе своей к песне холоден.
Из чувства солидарности не только идут в атаку и умирают, не добежав до передних окопов врага, не только, обожженные огнем похмельного веселья, идут в пляс или поют величальные, кручинные и ямщицкие песни… Из чувства солидарности и плачут. Плачут при виде близкого или родного человека, которого постигло горе, когда скорбная речь над гробом умершего падает искрой печали на душу человека, для которого умерший не был ни братом, ни другом, ни женой…
Это извечное чувство человеческой солидарности охватило обитателей камеры № 218, когда в ней появился Валерий Воронцов. До его прихода Пан, по чьей-то ошибке помещенный в камеру несовершеннолетних, что является нарушением режима изолятора, главенствовал в камере не только как старший по возрасту и как человек, прошедший «огонь, воду и медные трубы». Над разобщенными и разными по своим печальным биографиям подростками он буквально издевался. Смакуя, упивался своей физической силой и волевым превосходством. Семнадцатилетнему тонкому, как тростинка, Сергею Моравскому каждый день после завтрака приходилось чесать истатуированную пошлыми рисунками спину Пана. И чесать не просто поводя нажатием ногтей по его пахнущей потом сальной коже, а чесать виртуозно, то замедляя, то ускоряя темп. Когда Сергей Моравский уставал и делал паузу, то Пан, лежавший на прутьях железной кровати, рычал: