Матросская тишина (сборник) - Лазутин Иван Георгиевич. Страница 58

Этот разговор был последней каплей терпения Валерия, которое пока еще не прорвалось, но решение было уже принято. От обеда он отказался. И когда разносчик пищи спросил, почему он отказывается от еды, Валерий резко бросил в дверное квадратное отверстие:

— С сегодняшнего дня я объявляю голодовку.

— Почему? — вытаращив на Валерия глаза, спросил бритоголовый разносчик пищи.

— Об этом я доложу начальнику изолятора.

— Может, вначале воспитателю?

— Только начальнику! — твердо проговорил Валерий.

Такой ответ Валерия озадачил и насторожил Пана.

Он сразу почувствовал, что Валерий задумал начать против него войну. А поэтому, тонко хихикнув, покачал головой:

— Ты прямо как революционер в Петропавловской крепости. Сразу объявляешь голодовку!..

На эти слова Валерий ничего не ответил.

Но Пан решил одержать верх в этой пока еще не вырвавшейся наружу вражде с Валерием. Он подошел к кованой двери и, к удивлению обитателей камеры, изо всех сил принялся колотить по ней кулаками. Его стук услышал надзиратель, и окошечко в двери распахнулось.

— Что стучишь? — зло спросил надзиратель.

— Начальник, зайди на минуту. Есть нарушения режима камеры.

— Какие? — последовал вопрос.

— Зайди, тогда увидишь.

Гремя ключами, надзиратель несколько раз повернул в замке ключ, открыл дверь и вошел в камеру.

— Что случилось?

Пан подошел к «холодильнику» и распахнул дверцу.

— Любуйся!.. Не камера, а Третьяковская галерея!

— Кто сделал?! — Надзиратель обвел настороженным взглядом всех, кто был в камере.

— Я, — робко ответил Хасан.

— Все счистить!.. Не счистишь — схлопочешь карцер!

— Почему счистить? — спросил Валерий.

— Не положено! — казенно ответил надзиратель. — Чтобы к вечеру на дверце ничего не было! Иначе доложу начальству. — Сказал и, перешагнув порог камеры, с грохотом закрыл за собой дверь.

— Ну как, голодовочник, заступничек, получил разъяснение, как нужно вести себя в камере? — давясь тоненьким смешком, просипел Пан.

— Это мы еще посмотрим! — В ответе Валерия прозвучал вызов. — А может, и разрешат.

Пан что-то хотел сказать в ответ, но в дверном замке загремел ключ, и через полуоткрытую дверь показалась голова надзирателя.

— Кодлов, к следователю!..

Когда Пан вышел и за ним закрылась дверь, несколько минут в камере стояло гнетущее молчание. Его нарушил подсевший к Валерию Хасан.

— Не связывайся ты с ним. Он страшный человек.

— Вот поэтому от него нужно избавиться, — сказал Валерий и закрыл дверцу «холодильника».

— А как? — Вопросительный взгляд Хасана остановился на Валерии.

— Я уже сказал: с сегодняшнего дня я объявляю голодовку.

— А зачем? — удивился Хасан.

— Когда об этом узнает начальник изолятора, меня вызовут, и я расскажу ему, как над нами издевается этот рецидивист. А потом я попрошу начальника от имени всей камеры, чтобы не уничтожали твою «Третьяковку». Она никому не мешает.

И снова в камере повисло тягучее молчание. Спустя несколько минут из дальнего левого угла камеры донесся глуховатый голос Кости Чаврикова:

— Я тоже объявляю голодовку!.. Хватит, натерпелись от этого гада!..

— Я тоже!.. — не думая, запальчиво воскликнул Хасан, и глаза его сверкнули решимостью.

Голодать решили всей камерой. И когда принесли ужин — до еды никто не дотронулся. Ужин был отправлен назад Надзиратель, считая, что протест арестованных вызван тем, что он приказал своей властью соскоблить с дверцы шкафа конфетные фантики, заметно испугался, а поэтому, стоя в дверях и покашливая в полусогнутую ладонь, проговорил:

— Насчет этого… картинок на дверце «холодильника» — я поговорю с начальником корпуса. Может, разрешат. Пока не смывайте. — Раздумчиво помолчав и потоптавшись на пороге камеры, он медленно и тихо прикрыл за собой дверь. Замки запирал как-то по-особому аккуратно, без обычного хватающего за душу ржавого лязга железа о железо.

Перед обедом за Валерием пришел конвоир, и его увели.

Он вернулся через час, когда Пан был уже в камере и, развалившись на животе, блаженно покряхтывал: Сергей Моравский чесал ему спину. С Валерием в камеру вошли два надзирателя. Один из них, высокий и худой, с погонами старшего сержанта, увидев, как засмущался Моравский, не зная, что ему делать: чесать дальше спину Пану или прекратить, надсадным от курева или от простуды голосом зычно крикнул:

— А это что за барство?!.. А ну, встань!.. Поди, не свинья! И ты — тоже! — Конвоир сверкнул злым взглядом на Моравского. — В холопы нанялся?!..

Моравский ничего не ответил и, пристыженный, ушел в свой угол.

— Кто здесь Кодлов? — пробасил высокий надзиратель.

— Я, — тоном беспрекословного послушания ответил Пан.

— Собирай шмотки!

— Пока в карцер! А потом начальство распорядится, куда тебя послать: в Крым или на Кавказ.

Губы Пана мелко запрыгали.

— А за что?

— Объяснение получишь у дежурного по корпусу, а сейчас собирайся, да поживей. — И, повернувшись к Валерию, спросил: — Где это самое?..

— Что? — не понял Валерий.

— Картинки, о которых ты говорил начальнику.

Валерий открыл дверцу «холодильника» и отошел.

Надзиратели, улыбаясь, некоторое время молча смотрели на камерную «Третьяковку».

— Кто придумал-то? — спросил высокий надзиратель.

Валерий взглядом показал на смущенного Хасана.

— А что — ничего!.. — протянул он благодушно. — Начальник разрешил.

Когда за Паном и надзирателем закрылась дверь, Сергей Моравский подошел к Валерию и обеими руками расслабленно пожал ему руку.

— Мы бы до этого никогда не додумались. Сидишь, наверно, не первый раз?

— Десятый, — насмешливо ответил Валерий. — Это вы избаловали этого гада. Я бы ни за что в жизни не стал чесать ничью спину.

— Не все же такие, как ты, — сказал Моравский и принялся взбивать жесткую подушку, набитую слежавшейся ватой.

Уснули в эту ночь обитатели камеры поздно. Почувствовав душевное облегчение оттого, что освободились от унижения и издевательств жестокого рецидивиста, каждый из них, кроме Валерия, испытывал стыд перед собой за то, что послушно и безропотно принимал унижающую достоинство власть злого и опасного человека.

Глава двадцать третья

Оксана давно заметила, что после бурных ночей, проведенных с Яновским, ей почти всегда снились кошмары, от которых она в страхе просыпалась и, лежа с бьющимся сердцем, боялась засыпать, чтобы снова не попасть в переплетения тех ужасов, которые мучили ее во сне.

И на этот раз она заснула почти на рассвете, когда, совершенно обессилевшая от ласк Яновского, утонула в пуховых подушках и замолкла. Ей снился мост, бесконечно длинный мост через реку, где вместо воды плыла горячая черная масса, похожая на расплавленный гудрон. Настил моста был деревянный, шаткий, и мост, висевший на длинных цепях, из стороны в сторону качало ветром… Ей казалось, что вот-вот он рухнет и она полетит в расплавленный гудрон, а поэтому изо всех сил рвалась вперед, чтобы выскочить на спасительный берег. А когда до берега оставалось всего метров двадцать, вдруг под ногами ее начал проваливаться настил: стоило ей коснуться ступней ноги до доски, как она тут же уходила из-под ног и падала в расплавленную массу. Оксана закричала, призывая людей на помощь, но голоса у нее не было. Потом послышался откуда-то сверху равномерный стук. Стук на некоторое время прекращался, потом снова усиливался, и так повторялось до тех пор, пока, не добежав всего несколько шагов до берега, Оксана ужаснулась: мост под ее ногами рухнул, и она вместе с обломками полетела вниз, в расплавленную кипящую массу. И тут она проснулась. Сердце в груди ее колотилось так, словно оно продолжало тревожные стуки, которые она слышала во сне.

И вдруг голос… Голос отца: «Вы что, оглохли?!» «Нет, это уже не сон», — со страхом подумала Оксана, услышав раздраженный голос отца со стороны окна, выходящего на цветник. Она знала, что отец и мать должны приехать с юга только через две недели. Открыла глаза. Ослепительный свет солнца, падающий из окна, заставил ее зажмуриться. Зашевелился и Яновский. Потом стук, сильный и настойчивый, повторился так, что задребезжали стекла.