Королева ночи - Окатова Александра. Страница 53
Потом мы пошли в мою мастерскую и она очень внимательно изучала мои скульптуры и мою копию автопортрета Дюрера. Девочка мне нравилась. Спокойная. Самодостаточная. Внимательная. Ничья, наверное, а то почему она в такой дурацкой одежде? В джинсах и сатиновой рубашке ярко-красного цвета с кораблями, парусами, якорями, боже, у меня такая была, только синяя, когда я в седьмом классе училась! Точно такая, только синяя, я в ней ходила заниматься к художнику в изостудию.
Студия располагалась на втором чердачном этаже деревянного дома в Сокольниках, на территории станции юннатов, а художник писал там свою большую, социалистическую до мозга костей картину с толпой народа на первом плане, кажется даже со знаменами, типа демонстрации в честь праздника Великой Октябрьской Социалистической Революции (ВОСР!), это сейчас надо напрягаться, чтобы поставить эти слова в правильном порядке, а тогда они обладали магической силой, правда даже тогда мне казалось, что всё это ненастоящее, как та картина, где в центре художник изобразил меня, тринадцатилетнюю в зелёном, ненавистном мне пальто с кокеткой и беленьким меховым воротником и серебряными пуговицами, меня и сейчас тошнит от воспоминания об этом пальто, а на картине верхняя пуговица была расстегнута, чтобы был виден красный галстук. А под этим пальто – рубашка синяя сатиновая с кораблями, парусами, якорями, канатами и цепями, что же это такое, почему на ней такая же, только красная, мне это снится, сплю я, что ли?
На окне в студии стояла скульптура из глины, размером в локоть. Это был Дьявол, (Сатана, Вельзевул, Люцифер), сидящий, скрестив мосластые длинные, украшенные раздвоенными копытами ноги, обхватив руками с крючковатыми когтями свои колени, маленький, но абсолютно живой, которого художник в тоске невостребованности делал для себя. Ещё я помню запах в мастерской: краски, скипидара, холстов, старых досок и танцующей в столбе света пыли. И тогда я думала, что передо мной необъятный и нескончаемый мир, и что у меня всё впереди, теперь я так не думаю, и боюсь, что скоро всё кончится, потом я забыла надолго и запах краски, и запах мастерской, меня надолго отнесло течением жизни, я окончила школу, поступила в институт.
Когда в юности думаешь о будущем, то кажется, что времени впереди очень много и ты, сидя на лекции в аудитории в старом здании института, построенном ещё купцом Демидовым, от скуки смотришь сквозь высокие окна на церковь, голубую с белым, освещенную солнцем, как нарочно вписанную в абрис окна, с пламенеющими кленами на первом плане в старом парке, который завис в пространстве и времени между твоей аудиторией и старой церковью, потом ты, отвлекаясь от окна на слова препода, да что она понимает, чего она достигла к пятидесяти годам, та, что вещает, сверля взглядом почему-то один и тот же левый верхний угол огромной аудитории, мы проверяли, всегда левый, и при этом она ухитряется видеть всё, что происходит в аудитории, высокомерно и глупо думаешь, что уж ты-то к её годам, конечно достигнешь большего, подумаешь, препод, вот я, по меньшей мере буду, но тут обнаруживается, что конкретной картинки нет, есть только глупая детская уверенность, что уж ты-то достигнешь большего, чем она.
А она, по обыкновению уставившись в излюбленный угол, говорит бесстрастным голосом, а ты ещё не знаешь, не готова, даже представить себе не можешь, что сейчас её спокойным, сухим, слегка высокомерным, а тебе непонятно, откуда в её голосе взялось высокомерие, она старая, некрасивая, а ты молодая, красивая, но ты даже не догадываешься, что её голосом с тобой говорит сама судьба, а ты сидишь, и зря торопишь время, и ты слушаешь, и тебе кажется всё это неважным, ты не вслушиваешься, ты в себе, а перед твоим внутренним взором простирается бесконечно длинная неизведанная дорога, состоящая из участков, которые нужно пройти: лекции, экзамены, практика – и перепрыгнуть их нельзя, и надо тратить время на эту дорогу, и голос препода, голос судьбы, как ты только сейчас понимаешь, этот голос внезапно прерывает твои скучные мысли и она говорит фразу, которую ты почему-то запомнишь навсегда: «Дорогие студенты, второкурсники, – кажется, более адресно выразилась судьба, – сегодня выпал первый снег – скоро экзамены», что мы, дураки, встретили дружным хохотом: второе ноября, а экзамены – в январе, а эта старая, выжившая из ума, странная тетка со стеклянным взглядом говорит…
А она, не отрывая взгляда от левого верхнего угла высокопотолковой аудитории, снисходительно-нежно, грустно и по-девичьи улыбнулась, и нам стало её жалко, вот тётка, ничего не понимает, до экзаменов – полжизни. Теперь– то ты понимаешь, моя дорогая повзрослевшая я, что ничего не понимала ты, а не Светлана Сергеевна Судакова, которая голосом судьбы сказала фразу, которую ты чутьем, холодком узнавания дежавю пополам с жамевю, запомнила, сама не зная почему, в пору глупой цветущей юности на всю жизнь. Светлана Сергеевна, теперь я понимаю вас. Тогда я запомнила, а сейчас понимаю, что время – такая хитрая штука, что когда ты смотришь вперед, то 20 лет, например, кажутся долгим сроком, а когда ты смотришь на эти 20 лет назад, то оказывается, что это очень мало. Как лист Мёбиуса.
Пока я стояла и вспоминала детство и юность, моя девочка покинула мастерскую и как будто оттуда ушёл свет. Она пошла в спальню и стала разглядывать мои любимые книги, и теперь спальня ожила от её присутствия, а я стала прикидывать, куда её положить на ночь: можно на кухне, там стоит моя узкая девичья кровать, или лечь вместе на мою взрослую женскую, двуспальную, давно широкую для меня одной, кровать, не испугается же она, наверное, а сама пошла на кухню и стала методично мыть посуду, скопившуюся за те несколько дней, что у меня была депрессия, накопилось много, да те два прибора, что добавились сегодня, и, пока мыла, я успела всё обдумать, и твердо знала, что мне не хочется с ней расставаться. Может её никто не будет искать, может она поживет со мной, может она сирота, в своем эгоизме я дошла до того, что желала бедной девочке оказаться сиротой. Я закрыла кран и вернулась в спальню.
Она сама определилась: на моём аэродроме, на самой середине, положив под голову толстенную, мою любимую, книгу Братьев Гримм издания года моего рождения, как говорится, года изготовления вина, она спала. Я после пережитого тоже больше всего на свете хотела спать и тихонько, чтобы не потревожить мою девочку, легла по дуге как станция «Пятницкое шоссе», по широкой светлой дуге, защищая её ото всего мира, и мне было так удобно, как никогда раньше в моей жизни.
Я заснула. Какая я дура, что заснула! Как я могла заснуть, мне надо было не смыкая глаз, вороне такой, солохе, сидеть рядом и молиться, чтобы она осталась со мной, я била себя в грудь, мысленно конечно, когда проснулась и увидела, что я одна. Её нигде не было. Я даже проверять не стала. Это и так понятно. По тому отсутствию света, который был – когда была она. У меня как будто душу вынули.
Я усталой походкой, еле передвигая ноги, пошла на кухню и не зажигая света села за стол и стала тупо-безнадежно смотреть в окно на сумерки, отстранённые молчаливые холодные синие сумерки с обманчиво теплыми шарами света вокруг фонарей. С падающими лениво и безразлично листьями, это нам грустно, а они падают со знанием дела и с покорностью, которой позавидуешь, я, например, завидую их покорности, это единственное, чего мне не хватает в жизни – покорности. Я долго смотрела в сумерки, но так и не научилась у них смирению, и решила, что моя тоска не вытечет в сумерки, даже если я просижу, не зажигая света, всю ночь, и включила свет.
На столе лежала сложенная вдвое записка на листке из моего ежедневника. Я с бьющимся сердцем развернула: моя дорогая, не знаю как сказать, ладно, говорю как есть, моя дорогая я, ты мне понравилась. Живи! Ни в коем случае на прыгай под поезд метро. И я буду жить. Я теперь тоже люблю Дюрера, из-за тебя. А ты давно любишь Гриммов, из-за меня, я рада, что ты такая постоянная, то есть, что я такая постоянная, ты мне правда нравишься, а это даже больше, чем любовь. Жаль, что ты одна, но, если тебя это утешит, то помни, что я с тобой. Я, то есть, ты, – стояло вместо подписи. Почерк был мой. Детский, но мой. Всё сразу стало таким ясным и правильным. Теперь я поняла, почему люблю Дюрера, потому что станция «Пятницкое шоссе» – это лист Мёбиуса.