Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич. Страница 29

— Я… я… я тебе… — затрясся Юхрим, в голосе его появились козлиные ноты, обрывая их, он провел кулаком по губам, дрожащим от обиды и злости.

— Что ты мне!? — дядя Себастьян презрительно нацелил на Юхрима ресницы.

— Я тебе тоже когда-нибудь напишу и пропечатаю характеристику.

— Она уже написана аж на двух войнах, так что не очень старайся. И не помощники писаря, и не разная гнилятина писала ее…

— Знаю — жизнь писала ее, — кого-то передразнил Юхрим. — Она протыкала тебя пулями, а кое-кто еще проткнет тебя пером под печень, и увидим, что получится из этого дела! — сумасшедшая злоба плескалась в круглых глазах Юхрима. — Сегодня твое сверху, но сам бог на небе еще не ведает, что будет завтра на земле! Я, натурально, дождусь своего часа, и тогда кто-то узнает, чем пишутся, а чем выливаются характеристики! Как ни высоко поднимаются крылья, а перья с них летит вниз! Резон?

— Резон для того, кто вылупился раньше птицы!

— А кто же раньше вылупился? — не растерялся Юхрим.

— Гад!

Дядя Себастьян яростно шагнул вперед, а Юхрим повернулся на месте и, пригибаясь, выскользнул из комбеда.

РАЗДЕЛ СЕДЬМОЙ

Заря идет — судьбу ведет.

Народ

Под осенними высокими звездами затихают дома, и теперь лучше слышны речи росы, полураздетых деревьев и почерневших задумчивых подсолнухов, что уже не тянутся ни к солнцу, ни к звездам.

Меня всю жизнь манят и волнуют звезды — их совершенная и всегда новая красота, и таинственная изменчивость, и удивительные рассказы о них. И первые воспоминания моего детства начинаются со звезд.

И теперь, прожив полвека, я вспоминаю далекий вечерний прудик, потемневшие в трауре травы, что завтра станут сеном, гигантские шлемы копен, последний серебряный звон косы и первый скрип коростеля, и подсолнух очага под косарским таганком, и фырканье невидимых лошадей, зашедших в туман, и тонкий свист мелких чирят, струшивающих со своих крылышек росу, и детский всхлип речушки, в которую на все лето вошли мята, павлиний глаз, дикие петушки, да и не сокрушаются, а цветут себе.

А над всем этим миром, где ароматы сена слегка посыпает туман и дух молодого, еще не затвердевшего зерна, сияют лучшие звезды моего детства. Даже далекий огонек на хуторе возле мостика тоже кажется мне звездой, вставшей в чьем-то окне, чтобы радостнее жилось добрым людям. Вот если бы и нам взять одну звезду в свой дом…

И кажется мне, что, минуя потемневшие ветряки, я вхожу в синий край неба, беру с него свою звезду и напрямик полями спешу в деревню. А в это время невидимый сон, притаившийся в изголовье на втором покосе, касается век и приближает ко мне звезды.

Их становится все больше и больше, вот они закружились, как золотая метелица, я услышал их шелест, их музыку… и поплыл, поплыл на зыбкой лодочке по причудливым рекам сна…

Сейчас притихшими дорогами, с которых не сходит луна, мы с дедушкой возвращаемся из Майданов. Здесь в лесных обителях дедушка делал людям ульи и чинил незамысловатую сельскую машинерию. Были мы даже в первой коммуне, где хлеборобы, опасаясь бандитов, и в поля выезжают с оружием. Дед как-то показал мне неподалеку от пахарей треножник с винтовкой, а под ним на полочке лежал святой хлеб.

Бархатный холодноватый вечер шевелится вокруг нас, под колесами попискивают влажные колеи, шелестит и шипит листва, в низинах нам переходят дорогу клочья тумана — и нигде ни куколки, только загрустившие ивы вдоль дороги, только луна и звезды вверху. Вот одна упала на дальние поля, и дед говорит ей и себе:

— Зори, как и люди, падают на землю, и они имеют свой век, — а дальше оборачивается ко мне: — Тебе, дитя, не холодно? Может, свою накидку дать?

— Не надо, деда, — жмусь я на задке и чего-то жду от моста, который впереди, от речушки под ним, что спит и не спит, и от перелеска, сползающего в луга.

— Почему же не надо? Ты, вижу, немного замерз.

— Неважно, нам, мужчинам, надо ко всему привыкать, — повторяю дедовы слова.

— Вот как! — дедушка щедро натрушивает улыбку на седую, пожелтевшую в свете луны бороду, дальше застегивает верхнюю пуговицу на моей катанке, а на босые ноги кладет охапку сена.

Когда мы выехали на млечный путь, из-за деревьев легко, как тени, выскочили трое вооруженных всадников. От неожиданности я чуть не вскрикнул. Дед одной рукой придержал лошадь, а вторую успокоительно положил на мои плечи. Под первым ретивым всадником играет блестящий, словно ясной луной накупанный конь.

«Бандиты», — стыну от догадки и плотнее прижимаюсь к деду.

— Добрый вечер! — властно здоровается всадник на рисованном коне, а двое других, с карабинами в руках, остаются немного поодаль.

— Здравствуйте, когда человек добрый, — отвечает дед. В его голосе не слышно ни страха, ни тревоги.

— Что везешь, человече?

— Внучка, не испугайте его.

— Детей мы не пугаем, — понизил голос всадник. — А оружия не везете?

— Зачем нам такой мусор!? — замахал руками дед. — Надоело и опротивело оно. Вот заработал себе зерна, это вся моя поклажа.

Всадник красиво наклонился к телеге, рукой потрогал мешок, сено, а потом поднял одну бровь на меня и заговорщически спросил:

— Испугался?

— А вы бы разве не испугались? — еще с опаской пробормотал я.

— Конечно, испугался бы, — закивал головой всадник. — Как тебя зовут?

— Михаилом.

— Славное имя. В школу ходишь?

— Нет.

— Да, — недовольно выпятились губы у всадника. — Как же ты дал такого маху?

— Вынужден, потому что на зиму нет сапог.

— А вы разве не из богатых?

Я обиженно пожимаю плечами, а всадник начинает смеяться, и только теперь на его фуражке замечаю пятиконечную звезду. Значит, я напрасно бил дрожь.

Насмеявшись, красноармеец серьезно говорит мне:

— Теперь отсутствием сапог, парень, никого не удивишь — еще очень мы бедные. Но все равно должны учиться: так революции надо! Понял?

— Конечно, абсолютно все поняли, — говорит дед и покачивает седой головой.

— Что же вы совсем все поняли? — лукаво подсмеивается всадник.

— Вот слушай: революции нужен хлеб… — начинает дед, а всадники дружно хохочут.

— Разве не угадал? — удивляется дед.

— Угадали, угадали, но не все.

— А кто его все угадает? На это надо голову, как бочку, иметь. Только я еще не договорил… Кому только не надо было нашего хлеба? Чисто всем! И дети наши были нужны всем для чужой работы, а не в школе. Вот и получилось так: и ноги у нас не обуты, и головы босые.

— Ого, дед, да вы голова!.. Все поняли! — удивленно и весело заговорили всадники. — А внука своего непременно посылайте в школу, главное теперь не в сапогах. Было время, что мы даже воевали босые, — закинув за плечи карабины, они прощаются с нами.

Против луны заблестели стремена, загремело оружие, под копытами мягко застонала земля. И вдруг молодой красивый голос, хватая за душу, плеснулся, взлетел над извечным Млечным Путем, над вековыми липами, над притихшими полями:

Зоре моя вечiрняя,
Зійди над горою…

Я потянулся к песне, к небу, к вечерней звезде и замер в той грусти и диве, которые делал чей-то голос с моим детским сердцем.

Отгоревала, отзвенела песня на дороге, исчезли всадники вдали, а дед, покачивая головой, вздохнул раз и второй раз, что-то тихонько сказал себе, а потом повернулся ко мне:

— Жизнь… Слышишь, и он, Шевченко, босиком в школу ходил. Таков был наш латаный талант, а завтра, дитя, как доживем дня, подстригу тебя, возьму за руку и пойдем в школу.

— Дедушка, это на самом деле? — екнуло у меня сердце и дрогнул голос.

— Да: как сказал, так и сделаю.

— И книгу мне купите? — в надежде прикипел я глазами к дедову лицу.

— И книгу тебе купим, и чернил из бузины сделаем, и на фабричную рубашонку расстараемся. А потом, глядишь, на сапожки разживемся, подобьем их подковами, будешь идти в люди и выбивать искры…