Современный болгарский детектив. Выпуск 3 - Иосифов Трифон. Страница 39

Короче, прощения нет, как принято говорить, а еще — закон есть закон, как доказывает нам замечательный фильм с Фернанделем и Того. Всем известно, что законы одинаковы для всех — и для тех, кто их нарушает, и для нас, призванных ловить и наказывать правонарушителей. Но есть и некоторая разница — речь идет о том же прощении, вернее, об отсутствии его. Нарушителей не велит прощать закон, и нам нет прощения, если мы не соблюдаем закон и делаем исключения для кого-то. Дилемма, которую поставил передо мной мой старинный друг Георгий, совершивший самое невероятное убийство не только в моей практике, но и (я в этом уверен) мировая криминалистика ничего подобного не знала. Да, как ни парадоксально это звучит, но плюсы нашей проклятой профессии ощутимы в большей степени именно тогда, когда речь идет о расследовании убийства. Вы вправе спросить — почему? Да очень просто. Когда расследуешь какое-нибудь хозяйственное преступление, ты этим служишь государству, народу, обществу, но и государство, и народ, и общество — это понятия, не имеющие глаз, которые глядят на тебя как на Бога — так, как глядят на тебя глаза родителей, которые ждут, что ты обнаружишь их исчезнувшее дитя и возвратишь его им живым и невредимым. Или когда ты должен дать заключение — по своей ли вине погиб в катастрофе человек, или виноват сбивший его водитель. И уж в такие минуты, дорогой мой Свилен, никому не придет в голову употреблять по твоему адресу какие-то жаргонные словечки. Разве этого мало?

Мало, мало… В какой-то момент даже эти плюсы могут немедленно вылететь в трубу, достаточно того, чтобы хоть раз в жизни твоей «профессиональной проблемой» стал твой самый близкий друг детства. И чтобы тебе в конце концов стало ясно, что он застрелил Марию, бывшую когда-то его преданной возлюбленной, к которой ты, Свилен, питал неразделенную, первую юношескую любовь — единственную на всю жизнь… И что он застрелил ее спокойно, даже нежно, с улыбкой, ласково поглаживая ружье, направленное в упор в нее, потому что это ружье напомнило ему объятия этой самой Марии… И мало было понять, надо было решиться на то, чтобы сказать ему об этом…

Так вот это называется плюсы профессии?..

* * *

Моя женская интуиция никогда не лгала мне — будь она проклята! Она не солгала и больше тридцати лет назад — Боже мой, тридцать лет прошло, — когда что-то постоянно твердило мне: скоро я навсегда потеряю Георгия… Не солгала она и позже, когда он, внезапно воскресший из мертвых, снова появился, чтобы окончательно расстроить и без того жалкую мою, вконец расстроенную жизнь… Не лжет она и сейчас, когда говорит о том, что нельзя допустить эту встречу с ним, но я, дура… Никто не виноват передо мной. Да, никто, никто не виноват. И вообще, кого можно винить за что-то, если она, неумолимая судьба, раз и навсегда отметила меня и предопределила мою жизнь?

Было ли все это когда-то? Неужто это я была та самая Мария из предпоследнего класса нашей бедной провинциальной школы? Да нет, будто не было всего этого, будто это сон, кошмар, о котором я прочла в книге. Или кто-то мне рассказал эту историю. Или — если верить буддистам — это было в какой-то другой жизни, но в этом фильме я была и участником, и зрителем, и комментатором. Пожалуй, прежде и больше всего комментатором, потому что вот уж сколько лет я все смотрю этот фильм и все комментирую его. Да еще подробнейшим образом — эпизод за эпизодом, деталь за деталью, и звуки, и цвета… Именно, цвета и краски. Этот экран в моей серой жизни был всегда цветным, а раньше, тогда, в те времена, может быть, и сны мои были цветными, но этого я уже не помню. Впрочем, зачем мне нужны были тогда цветные сны, если жизнь была вся в красках? Они стали нужными после. Потому что, когда жизнь отнимает у тебя все, она должна оставить тебе хотя бы цветной экран. Ты думаешь, зачем человек придумал цветное кино и цветной телевизор? Чтобы видеть жизнь такой, какая она есть? Да ничего подобного! Это сделано для того, чтобы видеть жизнь более красивой, чем она есть на самом деле. Папа, если бы он был жив, непременно сказал бы: «Пропади пропадом эта дьявольщина! Это американец выдумал, чтобы задурить голову народу-то! Чтобы усыпить его революционное чувство! Чтобы его эксплуатировать! Пестрота — это все буржуазные штучки!» А сам он, между прочим, любил, чтобы в доме все было чистое и яркое. Мама ткала дорожки, а он сидел рядом с ней и объяснял, какой цвет что значит и какой к какому лучше всего подходит. Как плакала мама, когда он ненадолго вернулся после очередной отсидки и в честь своего воскресения бросил в огонь только что вытканную мамой дорожку. Он сжег ее, хотя и знал, что это последняя, потому что податной инспектор уже забрал все остальные. Сжег потому, что ему не понравились цвета — мама, бедная, соединяла их как попало, у нее уже не было новой пряжи, и она использовала кусочки и остатки старой и распускала наши и соседские заношенные одежки. И он, однако, сжег дорожку. Лучше, говорит, пусть будет холодно в доме, чем на душе! А от твоей дорожки, жена, душа человека может в сосульку превратиться. Мама плакала, а я — я радовалась. Потому что от плохого соцветия и мне холодно становилось. И сейчас тоже. А вернее, сейчас становится еще холоднее…

Странно… Когда я вспоминаю о том далеком времени, а значит, прежде всего о маме и об отце, у меня нет такого чувства, что ничего этого не было. Наоборот. Может быть, потому, что страдания близкого человека мы переживаем сильнее, чем свои собственные. Со своими мы вроде бы свыкаемся. Терпишь их, носишь в себе постоянно, как тупую привычную боль… И в общем как-то справляешься. А боль родного человека ты чувствуешь сильнее. Например, когда на моих глазах кому-то делают укол или чистят рану, я сознание теряю, а меня могут резать по живому — я только стисну зубы и молчу. Как и мои родные, запертые в одном из классов прогимназии, которую я закончила и куда и они ходили год-другой, пока не научились хотя бы имя свое писать, — они тоже сжимали зубы и молчали. Как и родные Георгия и Свилена и еще несколько помогавших партизанам, когда их выстроили в школьном дворе под дулами винтовок, — они тоже сжимали зубы и молчали.

Неужто это было? А то как же…

Нет, нет, а другое — было ли? То прекрасное, что началось у нас с Георгием, когда мы осиротели, как бы это ни показалось странным и нелепым…

За год перед этим Георгий и Свилен нанялись за половину жалованья на кирпичную фабрику и так перебивались в нищете, а жили они в подвале у велосипедного мастера Дончо, я же работала в услужении у одной некогда богатой дамы, которая убежала из Македонии и переселилась в Софию после Илинденского восстания [11] и так обеднела, что платить мне деньгами не могла, но по крайней мере делила со мной скудную трапезу и давала надежную крышу над головой. Вначале она даже бесплатно взялась учить меня французскому и итальянскому и сопровождала свои уроки ностальгическими пикантными рассказами о жизни в доме отца — негоцианта, где говорили еще на английском и немецком, на греческом, турецком, албанском… Госпожа Робева была интеллигентная интересная женщина, но она, бедняжка, впала в крайнюю нужду. Ее сестру, которая была намного моложе, не знаю, было ли ей тогда уже сорок или нет, звали, как и меня, Марией — она держала передвижной тир, с которым ездила по округе и который позже стал мне и домом и семьей, а после ее смерти — единственным средством существования и возможностью броситься на поиски пропавшего в хаосе Георгия. Сестры не разговаривали друг с другом, потому что госпожа Робева считала, что Мария ограбила ее — закупила свой тир на общие деньги, едва спасенные после бегства. Мне все хотелось спросить ее — а на какие средства она сама купила этот дом, но задавать такой вопрос было, во-первых, неловко, а во-вторых, неблагоразумно, потому что это значило лишиться ее симпатии и поддержки. А вообще-то я познакомилась с ней случайно — просто ходила из дома в дом, предлагала свои услуги, и она единственная согласилась взять в горничные школьницу.

вернуться

11

Илинденско-Преображенское восстание против османского ига (1903).