Лицом к лицу - Лебеденко Александр Гервасьевич. Страница 53
— К большевикам? — осторожно спросил Сверчков, подумав, не к большевикам ли будет звать его Глобачев.
— Я там буду последним, — медлительно, после строгой паузы выдавил из себя Глобачев.
— Зачем же на север?
— Не верю в национальности… к черту… Все в Москве, на Волге. Казачишки, лезгины, хохлы, татарва… Им Россия нужна, как собаке овес. Не на Москву, а от Москвы, отсюда будет поход за Россию. Коренное русское крестьянство…
— Это очень звучит, — стараясь не съязвить, сказал Сверчков. — Но как-то это… с обстановкой не вяжется.
— Увяжется, увяжем, — горячо зашептал Глобачев. — Пойдем, я тебе расскажу. Этот питерский «перс» хотя и приятель, но лучше без него…
Они вышли на тускло освещенный Невский.
Все тянутся на юг. В казачестве ищут базу. Я открою тебе секрет. Казаки, которые шли с Калединым, как две капли воды похожи на этих столичных фланеров. Один из таких казаков представился мне как граф Потоцкий. Кроме бородачей, увешанных медалями, и казачьих прапорщиков, там нет казаков, все больше кадеты, юнкера, офицеры. Большевики разложили казачество, как и все крестьянство. В Тихорецкой, в сердце Кубани, — Совдеп, и он разоружает части, идущие с фронтов домой. Ты думаешь, Каледин так, ради шутки, пустил себе пулю в лоб?
— Но где же исход?
Исход все в том же крестьянстве. Был, есть и будет. Крестьянин решил Февраль, решил Октябрь, он разыщет для себя в календаре и еще один месяц. Самую значительную дату. История предначертала, что крестьянство должно пройти большевистскую школу. Мобилизация и продовольственные отряды вырвут зубы у лозунгов большевизма. Красная Армия, как и все армии на свете, будет состоять из крестьян. Она повернет штыки против новых хозяев. И работа теперь — вся в армии. И вот в армию я и хочу тебя позвать.
— Опять в армию, — разочарованно протянул Сверчков.
— Не в часть. Я сам работаю теперь в штабе. Сейчас я покажу наше учреждение, а завтра мы устроим тебя на жалованье и на паек.
Часы, что на Морской у арки Штаба, показывали двенадцать. Голубой месяц был впаян в клочок неба над Зимним. Розовой свечой вышла и встала на свое место Александровская колонна. Площадь поворачивалась каруселью, открывая Адмиралтейство, тюремную решетку царского сада, Штаб гвардии, горбатый Певческий мост.
Глобачев волочил трость по плитам тротуара. Смешно было видеть круглую докторскую бородку на его всегда прежде бритом лице и темные очки. Вероятно, в руководстве филеров всех стран так и записано: темные очки — вернее всего, что человек скрывает свою наружность. На журавлиных ногах — обмотки. Щиколотки тонкие, и ступня от этого непомерно велика и плоска. Трудно вообразить его героем, трудно представить его с браунингом в руках, бросающим вызов целой толпе сооруженных офицеров. Не придумал ли он эту патетическую сцену?
— Вот здесь я работаю. Не смотри в окна. Я так расскажу. Тут все военные организации. Вот третий этаж. Политотделы, агитпропы, клубные секции, газеты. Нагородили! Армия с клубами, библиотеками, театрами, кино. Воображаешь? Где у этих людей голова? Три года войны, и ничего не видели. Я их ненавижу, но иной раз хочется по головке погладить. Такие наивненькие, такие мечтатели. Барынька у нас одна заведует. Муж большевик — и она туда же. Все двумя пальчиками, и мизинчик и сторону. Умора. Кумач режет, лозунги сочиняет, о культуре разговаривает. А баб в штабе! Если в поход двинемся, не знаю, что это будет. Колонна или пикник? Впрочем, надо отдать справедливость — есть и деловые бабы…
— А ты что делаешь?
— Работаю над проектом дивизионного походного клуба. Обсуждаем с пеной у рта. Приходится дорожить. Хорошая маскировка. Здесь ведь все рядом…
— Что именно?
Глобачев осмотрелся.
— Штаб… Планы, цифры.
— Ты же говоришь — ералаш…
— У нас больших сил не будет. Все нужно рассчитать. С наименьшими расходами. Со временем узнаешь. Тут такие чудеса! Ты бы очумел, если бы я тебе сказал, кто с нами работает. Какие связи! И это еще только начало…
— Не боишься?
Дымчатые очки Глобачева пошли кверху.
— Очень ненависть сильна. Нельзя все-таки…
Сверчков еще раз проверил себя и опять не ощутил никакой особенной ненависти. Но многое досадно и сейчас. Иной раз бесит… Плохо то, что весь как на колючем ветру.
— Я думаю, и тебе нужно к нам. Паек, кабинетная, штабная работа. Ты ведь плохо живешь? Это видно. Щеки впали… И потом здесь свяжешься… И нам поможешь… Если найдешь нужным, конечно…
— Что же я буду делать?
— Я пристрою тебя в зрелищный отдел.
— Что я понимаю в зрелищах?..
— Интеллигентный человек тут — светило. Секретарем или инструктором… А там наша организация даст тебе дело…
Сверчков шел уже один по Александровскому саду. Какое время! Бухгалтеры становятся вождями, штабной офицерик проявляет энергию подпольщика. Ему становилось неловко за себя. Впрочем, все экстремисты неизменно проигрывают. Пронести благоразумие сквозь исторические бури — не в этом ли высшая мудрость?
Но добродетель этих самоуспокоений была подточена подозрением в какой-то своей второсортности.
История расставила на своих страницах каких-то крепких, как памятники, людей. Вот стоит Пржевальский. Жажда, холод, пустыня, снега — все равно вперед и вперед, все выше и выше! О, если б можно было вскрыть душу такого человека, как взрезывают на пробу арбуз. Наполеон скучал на Св. Елене. Попросту скучал. Не целовал ли Сократ руки Ксантиппы? Чем плох материал, из которого сделан он, Дмитрий Александрович Сверчков? Неужели все эти агитаторы с брошюрой в кармане, герои Смольного и Зимнего — все это не камешки, не галька, подхваченные прибоем, но те, кому дано идти по головам таких, как он?
Ему надоело испытывать качку. Опять грозит голод. Газета закрыта. Человек с бородкой клинышком, наполняя все четыре полосы заметками в духе неуклюже и вульгарно понимаемого большевизма, считал, что в передовой он вправе взять реванш. Комитет по делам печати закрыл газету, и редактор оштрафован за клевету. А много ли требовали большевики от этого кретина? Не лгать, не клеветать, не сеять смуту. Теперь все сотрудники на улице. Сверчкова спасает бюро мистера Пэнна, но это предприятие похоже на паутину над большой дорогой: первая же птица или телега смахнет ее.
Придя домой, Сверчков долго лежал с закрытыми глазами на постели. Успокоил его приключенческий роман без имени автора. Здесь было все выдуманное, и все удавалось, несмотря на трудности, потому что того хотели обладавшие волей герои.
Минуты острых раздумий налетали на Сверчкова, как буран на предгорья, пронизывали его насквозь, но, отлетая, уступали место бездумью и хлябкой тишине.
Через порог второго кабинета профессора фон Гейзена врывались большие страсти и желания эпохи. Он, как хрустальный графин, отражал все это на своих гранях, но озерцо его мысли едва колебалось.
А между тем он знал лучшие дни.
И к нему приходили падения и взлеты души, как приходят голод, радость утра, страх смерти. Вспоминались студенческие годы, когда само вечное небо спрашивает человека, кто он такой и куда направит свой путь?
После Октября он чувствовал себя как рыбачий бот в бурю, перед которым погасли все маяки. Борьба за слабого против сильного, за право против произвола, за конституцию против абсолютизма, казалось, должна была наполнить всю жизнь. Но намеченных заранее врагов не стало, и смысл борьбы с ними растаял, обнажив пустоту. Октябрь предлагал новые битвы, но как сражаться, если цель не выношена годами раздумий? Не стала смыслом жизни?
Расставшись с Глобачевым, он решил про себя, что встреч с ним больше не будет, но в назначенный день и час он стоял у входа в штаб. Глобачев по-деловому пожал ему руку, и они поднялись по лестнице на третий этаж.
В коридорах — мусор по щиколотку. Окурки, шелуха, бумага лежали ковром. По-видимому, сюда недавно переехали. Столики в канцеляриях казались раздетыми. Люди у столов чаще глядели не в папки, а в потолок или в окно и ныряли в бумаги всякий раз, когда врывались сюда запросто сновавшие по всем отделам штаба красноармейцы или, подобно локомотивам, оживляющим затишье полустанка, влетали в канцелярию воинственно настроенные комиссары.