Памяти Корчака. Сборник статей - Медведева Ольга Рахмиловна. Страница 7

Корчак в легенде — это человек, способный предотвращать зло, а в единоборстве с ним оставаться невредимым. Потому-то мальчик Шлома, вернувшийся в Дом сирот вскоре после того, как тот опустел, не может поверить, что на сей раз Доктор не сумел отвести беду: «Они не могли забрать Доктора… Они его не забрали! В сущности, это есть вербальный аналог идеи чудесного спасения Корчака из отцепившегося вагона.

В легенде Корчака ничто не подчинено норме, все — сверх меры: и бесстрашие, сила отрицания зла, которое по своему масштабу здесь (как и в действительности) также выше всяких человеческих представлений, и «положительная» мощь героя — его безмерное чувство свободы.

«В этом марше есть свобода и нет страха», — пишет о последнем шествии Корчака, схватывая самую суть проблемы, А.Холланд.

С проблемой свободы, в данном случае свободного выбора между жизнью и смертью, связана в первую очередь мифологизация Корчака.

Присмотримся к ней внимательно.

С точки зрения нормальной логики, решение Корчака принять смерть вместе с детьми — неразумно, бессмысленно. В мифе, однако, оно обретает высший смысл. Ибо в мифе своя целесообразность, которая зиждется не на здравом смысле, а на идеале, на чистой, абсолютной идее. Это тонко подмечено в следующем размышлении о Корчаке: «Предать детей и отпустить их умирать одних — это значило бы как-то уступить злодейству, в чем-то согласиться с ним, своим р а з у м н ы м (разрядка моя. — О.М.) решением как-то его подтвердить /…/ Корчак, оказавшись в бесчеловечной ситуации, выбрал свое правильное решение из ощущений почти музыкальных, во всяком случае не имеющих ничего общего с разумом, из чуткости, которую хочется назвать эстетической, настолько она далека от обычных соображений. И то, что ему удалось не сфальшивить, показывает возможность осуществления замысла в целом, реализуемость некоего плана, который нам дано ощущать в себе в виде религиозного или эстетического идеала. Я очень хорошо представляю, как он был опечален тем, что судьба его решилась именно так, как мысль его лихорадочно искала выхода, мучительно придумывал он детским судьбам и своему подвигу какое-нибудь оправдание, ц е л е с о о б р а з н о с т ь (разрядка моя. — О.М.) и как мысль о собственном предательстве, высказанная врагами, вызвала у него только злость без оттенка соблазна. Думаю, что никакого искушения здесь не было»14.

Есть в легенде Корчака и другие мифологические «наслоения». Так, он знает свою судьбу, но не предотвращает ее. И его выбор смерти, по существу, мнимый выбор. Как в мифе, свобода здесь вступает в коллизию с Необходимостью (судьбой, богами). «Все предрешено, а действия героя развиваются так, как если бы ничего не было предрешено»15. Да, Корчаку предначертано погибнуть, но он сам постановляет умереть. Мятежник, нарушающий волю судьбы, диктуя свою волю, гибнет, и его свобода — ни что иное, как само героическое усилие — независимо от исхода.

Собственно, эта «мифологическая» позиция и отличает Корчака от миллионов других людей, разделивших его участь, а ведь среди них — подчеркнём это еще раз — были борцы и герои.

Все названные мифологические детерминанты превращают замечательную саму по себе житейскую историю о конкретном человеке в конкретных обстоятельствах — в легенду, предельно обобщенное, универсальное, архетипическое повествование, чья значимость абсолютна. Там же, где архетип, изображаемое подымается из мира единократного и преходящего в сферу вечного, личная судьба возвышается до всечеловеческой17.

Мифологический герой не может существовать в бытовом, будничном, реальном пространстве и времени.

Время и пространство в легенде Корчака — нераздельны. Это характерно для мифопоэтического мышления. «В литературно-художественном хронотопе имеет место слияние пространственных и временных примет в осмысленном и конкретном целом. /…/ Хронотоп… имеет существенное жанровое значение. /…/ Жанр и жанровые разновидности определяются именно хронотопом»18 — писал М.Бахтин.

В самом деле, пространство и время в легенде Корчака замкнуты, закрыты, как бы бесперспективны — из времени оккупаци и геноцида, из пространства гетто выход был только в смерть. Как мы увидим дальше, пространство и время связаны здесь с понятием рубежности.

В легенде Корчака пространство и время действия конкретны. В отличие от мифического, сказочного «в некотором царстве, в некотором государстве» здесь — Варшава, гетто, улицы, названия которых мы знаем: Скользкая и Сосновая, Твердая и Железная, Новолипки и Кармелитская, Заменхоффа и Ставки, Умшлагплатц; в противовес мифическому абстрактному, не уточненному времени здесь — раннее утро 5 августа 1942 г. и тем не менее, эта предельная конкретность несомненно несет на себе печать мифа.

Время, исторически определенное, но завершенное, оно не имеет продолжения, оно остановилось, прекратилось. Вслед за «сегодня» не наступит «завтра». Вслед за «сегодня» — лишь умирание, смерть, небытие.

Вторая мировая война, трагический период для всех вовлеченных в нее народов, ни для одного из них, сколь тяжелыми ни были жертвы, не означала конца времени. И лишь для евреев оно было — должно было стать — последним (такова была цель «окончательного решения еврейского вопроса»). Не случайно в еврейской традиции эта эпоха называется Катастрофой, Шоа. В войне евреи как этническая общность все-таки уцелели, но война стала границей «правремени» и времени исторического. Послевоенное время — это не длящееся довоенное. То, прерванное, не имеет связи с настоящим. И настоящее не может пройти по следам прошлого, ибо даже следы его превращены в дым и пепел крематориев.

А.Вайда, предваряя публикацию сценария «Корчак», писал: «Двадцать пять лет назад (т. е. в начале 60-х годов. — О.М.) я не мог найти в Польше еврейского паренька на роль Самсона (речь идет об экранизации одной из частей тетралогии К.Брандыса «Между войнами». — О.М.). Адольф Рудницкий назвал этот факт окончательным свидетельством уничтожения целого народа»19. А вот более свежий пример: совсем недавно, в 1992 г., в Вильнюсе — некогда крупнейшем центре восточноевропейского еврейства, в этом литовском Иерусалиме — кинематографисты не нашли подростка, который мог бы сыграть мальчика-еврея. На роль вынуждены были пригласить цыгана, которого спешно стали обучать языку идиш (это было необходимо цо сценарию).

Итак, мир восточноевропейского еврейства, каким он был до Освенцима и Треблинки, Майданека и Бжезинки, уже не существует. «Этого мира уже нет», — заключает один из героев упоминавшейся нами повести Б.Войдовского. И Корчак еще в гетто подводит черту: «И нас нет». Как и положено в мифе, тайное, сокрытое для других, — для героя явно.

В том же духе в легенде Корчака осмыслено и измерено пространство. Действие легенды локализовано в гетто. Гетто — это территория, отграниченная, отделенная от нормального мира каменной стеной. Стена означала недоступность, непроницаемость двух сфер обитания. Заметим, как часто этот мотив используют авторы повествований о Корчаке: повесть Б.Войдовского называется «За стеной», английская писательница Х.Лерд дает своему произведению заголовок «Тень стены» а Я.С.Бурас — «Звезда за стеной»…

Стена — это образ, символизирующий не только границу миров, но и рубеж, проходящий внутри человека. Для еврея — и того, что по тем или иным соображениям отрекался от своего еврейства, и ассимилированного, искренне полагавшего себя поляком, и осознававшего в полной мере свое еврейство — для каждого из них за с т е н о й происхождение становилось экзистенциальным фактом. Сложный вопрос собственной национальной идентичности человека, его национального самоопределения за этой чертой никого не интересовал — он был евреем, потому что его с ч и т а л и евреем и — метили желтой звездой.

Уже само разделение на «здесь» и «там» носит мифологический характер. Но мифическая топография легенды Корчака этим не исчерпывается.

Пространство в ней членится многократно. Есть Дом сирот — «свой» мир, где царит порядок, дружелюбие, взаимоуважение. Есть мир гетто, где голод, болезни, выстрелы в упор ночные налеты и затемнения, мир ужасный, но уже ставший привычным. Корчак с детьми должен выйти из дома, из «своего» мира, выйти не добровольно, а по приказу. Этот выход уже сам по себе — знак беды. И композиционно пространство легенды Корчака выстроено как мифологическое. В нем есть условный порог. Это — Умшлагплатц, за которым начинается странствие на периферию пространства — от знакомого к неизведанному, в «чужой», непознанный, неопределенный и страшный своей неопределенной определенностью мир.