Бесы пустыни - Аль-Куни Ибрагим. Страница 99

— О господи!

— Так что же прельстило тебя в девице аирской: бурдюк гнили или бурдюк ошибок?

Уха вздрогнул. Длань гурии сдавила ему сердце, так что кровь пошла. Все тело прошиб пот, оно принялось дрожать. Он попытался что-то сказать, протестовать, отвергнуть, но не смог и слова вымолвить.

А прекрасный голос воззвал вновь — словно это был голос ангела с небес либо пророка от Аллаха:

— Да. Ты не в красавицу из Аира влюбился. Очаровательную принцессу-эмиру из Аира, рожденную мулаткой из Эфиопии, ты впал в сильное увлечение комком плоти да крови, жира да отбросов, премерзкой жижи, которая внушает отвращение. Большой бурдюк гнили. Ха-ха-ха!

Голова Ухи раскалывалась от боли. Он опрокинулся навзничь возле опорного шеста, его пустые кишки силились вызвать рвоту. Только прекрасный, чистый, величавый голос не умилостивил его:

— Ты прибегнешь к уловке и скажешь себе: «Я не в плоть влюблен. Я влюблен в ее чистую суть. Я люблю душу». Это новый обман. Это ложь еще большая. Это иной бурдюк, скрытый в бурдюке гниения, он еще отвратней и безобразнее. Это — корень несчастья, ввергнувший нашего прародителя во зло — пошел он и вкусил греха. В нем причина блуждания нашего по Сахаре и вечного отчуждения нашего. Ладно! А не соблазнила ли тебя дщерь Аира и не прельстила ли чем, прежде чем ты влюбился в нее? А теперь: кто отвернул от тебя лик свой ради того зеленого призрака, что обитает в расщелинах гор? Девица дьявольская твоя черпает вдохновение из бурдюка греха и преступления.

— Замолчи! — заорал Уха с невиданной яростью. — Прочь! Кто ты есть? Ты что, искус проклятый?

Он выпрыгнул наружу. Узел его чалмы распался, она слетела наземь, он побрел прочь, таща за собой конец убора. Потом обратил внимание на чалму, остановился в ужасе. Усталость и мысли одолели его, он рухнул, пополз на четвереньках, пытаясь одновременно обернуть полоску лисама вокруг головы. Увещеватель настиг его. Он встал над его головой и прочитал свое жестокое пророчество, будто читал маговское заклятие:

— Бежишь ты от истины, а в состоянии ты выпрыгнуть из души своей? Ты связан заблуждениями и желаешь излечиться от недуга. Жаждешь избавления, не уплатив цены, как всякий раб. Ты — раб! Если б ты хотел вылечить себя от недомогания, если б хотел ты вернуть себе утраченную честь, то пошел бы мигом к Тенери и сказал бы ей: «Ты — кровь. Ты — моча. Ты — слизь. Ты — гной. Ты — червь. Ты — помет гнилостный из скотского чрева!» Изготовься ныне и повторяй за мной, если ты свободен…

Влюбленный опрокинулся, его опять одолела рвота.

— Не могу! — взмолился он. — Это мерзко. Это скверно. Уходи. Уйди прочь отсюда!

— Не сдвинусь я, пока ты не станешь мужчиной. Страсть твоя что вино, иллюзия, ложь. Поди и скажи ей: «Ты — гниль, Тенери, как же я мог любить тебя?» А если не в силах, то знай, что не хочешь ты пробудиться от пьянства страсти, освободиться от иллюзий и лжи, да какой же свободный может любить бурдюк отбросов или другой бурдюк внутри него — бурдюк греха? Повторяй это в душе своей, десять раз повтори, а затем ступай и брось ей это в лицо!

Уха медленно полз по камням, упираясь в землю руками. Он пытался было встать на ноги, однако, от немощи пришлось лечь на землю, но опять захрипел, забормотал заплетающимся языком:

— Сладкий у тебя голос, а речь какая отвратная!

Увещеватель не преминул возвещать ему свое небесное пророчество:

— А ведь речь моя слаще моего голоса. Не желаешь ты знать недуга своего, так как же стремишься ты вылечиться? Надо повторить, попытаться сказать: «Ты — бурдюк гнили и бурдюк греха, о Тенери, как же могу я любить тебя?!» Десять раз повтори, а не то — не вылечишься. Останешься рабом бабы, тенью бурдюка гнилостного. Не освободишься иначе, честь не вернешь!

— Ты — слепой! Ты все это говоришь, потому как слепой!

— Если б не был я слепой, не узрел бы бурдюк. Есть у меня зрение видеть его, а вот ты-то, видать, зрения лишился. Ну, кто из нас слеп, ты или я?

Уха издал мучительный стон от неимоверной боли, однако жестокое пророчество так и осталось висеть над его головой, словно рок.

4

Приняв еду, он воздержался от разговоров.

Не обменялся с Ахамадом ни единым словом за три дня. На четвертый день он собрался с силами и попытался даже оседлать своего махрийца. К нему бросился Ахамад и стайка товарищей, однако он заявил, что принял решение выехать на пастбища и отдохнуть. Ахамад вызвался сопровождать его, но он отказал.

Он уселся в седло своего бегового верблюда, и оно поглотило все его истощавшее тело. Все наблюдали в утреннем свете, как он направляется по дороге к востоку — она проходила между двумя горами-близнецами и вела в Тадрарт. Издали он выглядел, как блеклый призрак.

В Тадрарте он слонялся у подножий. Передвигался промеж круглых гробниц предков. Его видели пастухи — он очищал скалы и камни от костей мертвецов и долго стоял там в смиренной позе. Иногда он находил там скалу, на которую можно было удобно присесть — сидел, как идиот, вперившись в пустую яму могилы. Любопытные пастухи не преминули приблизиться и подсмотреть за ним и понять, чего он там разглядывает. Видно было, как он вытаскивает череп, голень мертвого мужского скелета или локоть из могильной ямы и любуется ее блеском в ярком солнечном свете. Он разглядывал все это подолгу, иногда такое его сидение там продолжалось с утра до вечера. Один из этих пастухов потом рассказывал, как навестил его ночью в день принесения жертв при полной луне и принес просяную лепешку и жареный окорок задней ноги горного барана и увидел, как он там крутит в руках страшный череп. А когда он очнулся от забытья, пришел в замешательство и спрятал череп в складки своего широкого джильбаба, сжал губы и за все время пребывания с ним посетителя не проронил ни единого слова.

Другие пастухи рассказывали еще более отвратительные легенды о его поведении там. Они клялись, что видели, как он таскал на спине падаль, трупы гнилые мертвых животных и сваливал их в кучу перед своей пещерой, чтобы лицезреть, как они разлагаются, гниют, как по ним ползают черви и насекомые. Говорили, будто гнилой запах становился непереносимым, особенно, если с западной стороны дул ветер. Передавали потом, будто он взбирался на кручи, гонялся за козлами, но не для того, чтобы мясо есть — он оставлял добычу гнить и разлагаться перед его пещерой. В конце концов пастухи были вынуждены угнать свой скот и предоставить Тадрарт в полное его распоряжение, они отправились в лощины и вади Матхандоша и Массак-Меллета.

Однако то, что поведал об этом дервиш, было безобразнее всех прочих рассказов.

Он сказал, что один мудрый пастух сообщил ему секрет исцеления Ухи. Он клялся всеми святыми — Танис, Аманаем и господином нашим Абдель-Кадиром аль-Гиляни, что видел собственными глазами — да пусть черви их пожрут, если не так! — как упрямый Уха стал на колени на голубой труп, по которому ползали черви и которым даже стервятники и вороны пренебрегали, и отрезал ножом кусок этой падали и ел и жевал ее, бормоча про себя какие-то слова непонятные, вроде бы — заклинания магов.

Дервиш сказал, что того пастуха после его рассказа мерзкого долго рвало. Вырвало и самого дервиша — понятное дело, что то же ожидало и всякого, кто слышал это отвратительное дикое повествование — человеческая плоть не выдерживала.

5

Однако исцеление Ухи и его возвращение в становище после возвращения к нему здоровья заставили многих поверить в дикую повесть, в ту страшную тайну, которую поведал дервиш.

Уха вернулся совсем в ином настроении. Он шутил с Ахамадом, обменивался с приятелями и вассалами анекдотами, разговаривал со всеми по прибытии весело и игриво. С аппетитом ел жаркое из мяса жертвы, которую закололи в его честь молодые парни, выпил целый кувшин кислого молока, а ночью все услышали его голос — он распевал трогательную песню с рефреном «гали-гали» без всякой при том скорби или какого бы то ни было признака на психическое возбуждение и экстаз. В тот же вечер он предложил провести стихотворное состязание. Ахамад и молодежь с непрекращающимся удивлением все время наблюдали за ним. Они бросали друг другу изумленные взгляды по поводу такого чуда, свалившегося ему на голову на дальних пастбищах и совершившего в ней чудесное превращение. Он покинул их чистым призраком загробного мира, а вернулся благородным мужем, У которого кровь на щеках играла, а в глазах горел огонь радости жизни. Он шутил со сверстниками, отпускал остроумные шутки, напевал веселые мелодии в ночь жертв. Он уехал, соблюдая пост, ничего не ел, отказывался молока выпить, а вернулся таким прожорливым, вечно голодным и с аппетитом поедал всякое жаркое.