Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания - Аринштейн Леонид Матвеевич. Страница 17

Авторы книги говорят о какой-то халатности. Как они себе это представляют? Что, в составе наступавших войск находились музейные работники, которые знали, что там находится Янтарная комната, стали ее охранять, но по халатности сожгли? Да солдаты и понятия не имели, что в этом замке музей и что там вообще что-то может быть из России. Никто тогда не слышал о Янтарной комнате, о том, что немцы ее вывезли из Екатерининского дворца. Это все выяснилось гораздо позже. Мы этого не знали и знать не могли. Наша задача была гнать немецких фашистов, которые напали на нашу страну, – вот этим мы и занимались.

Когда я сам увидел в одном из помещений замка на стене панель с янтарем, мне подумалось: вот интересно, и у них здесь янтарь. Я был тогда совершенно уверен, что в любом замке могла быть такая же отделанная янтарем комната, какую до войны я видел в Царском Селе.

Ну и, наконец, сама постановка вопроса. Здесь я абсолютно согласен с директором Эрмитажа Михаилом Пиотровским. Война есть война – на войне погибли миллионы людей, уничтожены сотни тысяч зданий и культурных ценностей. И ответственность за это несет тот, кто начал войну. Поэтому говорить в этой связи о Красной армии – это просто неэтично, это свидетельствует об отсутствии какой бы то ни было компетентности, исторического взгляда. Недостаточно просмотреть три тысячи документов, надо еще все-таки представлять, что такое была та война и кто ее вел.

Я считаю, что авторам книги надо было быть все-таки немножко более сдержанными и более ответственно отнестись к тем материалам, которые попали к ним в руки.

Где растет трын-трава…

Ах, где те острова,
Где растет трын-трава…
К. Ф. Рылеев
1

– …Я должен сознаться, что в моем увлечении Достоевским я действительно стоял на неправильной позиции, я действительно говорил о его реакционной идеологии в слишком мягких тонах. Его борьбу с революцией я отодвигал на второй план. Сказалось это особенно ярко в работе о «Братьях Карамазовых»…

Апрельский день еще не кончился, и люстра с пятью запыленными лампочками, тускло освещавшая Малый зал филологического факультета, только мешала дневному свету. В узком окне поблескивал золотом купол Исаакиевского собора, недавно очищенный от покрывавшего его всю войну маскировочного черного блака. Голос говорившего звучал неестественно глухо, и заглядевшаяся на минуту в окно Катинька Агапкина-Каллаш сообразила, что говорит уже другой – тоже в очках, тоже седой, тоже сгорбленный…

– …Наша современная наука, я имею в виду фольклористику, отстает от общего подъема социалистического строительства. Когда я писал свою последнюю книгу «Исторические корни волшебной сказки», подобно мифологам, я обращал сказку назад. Подобно исторической школе, я игнорирую живой идейно-художественный организм сказки. Я… Все представленные мне обвинения я признаю справедливыми…

Катинька вдруг явственно ощутила, что если она тотчас не уберется отсюда, ее непременно вырвет. Она тоскливо огляделась: дверь на противоположной стороне зала – пробраться к ней немыслимо. Может, окно? Первый этаж, ниша, можно незаметно выскользнуть… Рамы оклеены бумагой. Да хоть и не оклеены, – она вздохнула, – на глазах всего честного собрания – расширенного заседания Ученого Совета – рискнула бы? Нет, понятно. Только вот честное ли это собрание? Зачем Валерий Иванович приволок ее сюда? Ох уж эти полувлюбленные доценты!

К кафедре подходил следующий. Профессор Ерёмин. Выступавших до него Катинька едва знала. Знала, конечно, – за три с половиной года здесь всех узнаешь – одних по лекциям, других по рассказам: все они ученые с мировыми именами. Убеленный горделивой сединой 74-летний Виктор Федорович Шишмарев – академик (он и каялся как-то гордо, уклончивее других). Виктор Максимович Жирмунский – членкор, его трудами по стихосложению восхищался еще Валерий Брюсов. Михаил Павлович Алексеев – членкор, автор бесчисленных трудов о Пушкине, Тургеневе, Байроне, Диккенсе, Гюго. Борис Викторович Томашевский – о его уникальной способности расшифровывать самые неразборчивые пушкинские рукописи ходили легенды. Аркадий Семенович Долинин – последнюю его книгу о Достоевском Катинька прочитала не отрываясь: ничего «искаженного», «ошибочного» – она это твердо знала – там не было. Ни с кем из них Катинька близко не сталкивалась, а вот Игорь Петрович Ерёмин читал у них в прошлом году спецкурс по древнерусской литературе. Читал так живо и увлекательно, что Катинька записалась к нему в этом году в спецсеминар, который теперь же и посещала.

Неужели тоже будет… – Катинька пыталась мысленно завершить предложение: «каяться», «отрекаться», «признавать» – вертелось в ее голове, но какое-то совестливое смущение претило принять таковые слова в качестве сказуемого.

– Да что же здесь, наконец, происходит! Что за дела такие! – крикнула она вместо этого, не вслух, конечно. Сдерживающие центры, слава Богу, сработали. Но внутри себя получилось так неожиданно гулко, что тяжко стукнуло в голову и тошнота снова подступила к горлу.

– Надо прямо признать, – говорил между тем с кафедры Игорь Петрович, – что наука о древней литературе на сегодняшнем ее этапе все еще сильно засорена рецидивами буржуазно-либерального литературоведения. Всем этим пережиткам в нашем сознании старой «академической» науки мы должны объявить непримиримую войну…

А Катинька думала, что всего неделю назад Игорь Петрович говорил с ними о протопопе Аввакуме – совсем другим голосом и совсем с другими интонациями: «Водимы духом противным, и сами не сведят камо грядут. Токмо жги да пали, секи да руби единородных своих! Али не правду говорю? Отвещай ми! – гремел тогда его голос. – …Ох, блядин сын, собака косая, дурак, страдник! Коли не знаешь в книгах силы, вопроси…»

Эх, рубанул бы Игорь Петрович сейчас такое с кафедры! Да не посмеет.

2

Такую вот цену платили, чтобы остаться в живых…

3

Перед тем как погрузиться в дела дневные, Жданов прохаживался по своему огромному, как конно-гвардейский манеж, кабинету. Он любил и этот кабинет, и этот громадный серый дом с развевающимся красным флагом над крышей. Здесь, на Старой площади, он чувствовал себя Первым. Здесь думалось и работалось легко и свободно, не то что в Кремле, где словно чья-то воля сковывала его мысли, слова и поступки.

Чья-то… Жданов отлично знал чья, но думать об этом не хотелось.

Жданов не любил Сталина и в глубине души его презирал, почитая себя более образованным и сведущим в философии, литературе, театре, музыке (это уж конечно!), да, пожалуй, и в политике. Сталин, понятно, опытнее, хитрее. Непредсказуем… Ну, это для других, для него, Жданова, он вполне предсказуем. За многие годы постоянных контактов он видел его насквозь, изучил эту его непредсказуемость, эту его капризную хитрость или, вернее, хитроватую капризность. Взять хотя бы пресловутую сталинскую объективность, умение слушать других. «Каково ваше мнение, товарищ Жуков?», «Каково Ваше мнение, товарищ Тевосян?». Они и долдонят ему «собственное мнение». Собственное… «собственное» оно только в том смысле, что должно отвечать собственному мнению Сталина, разгадывать затаенные мысли самого Сталина и притом грамотно их формулировать! Это единственное, что ему надо.

Жданов отлично знал, что своему высокому положению – более значительному, как он считал, чем у Молотова или Берии, – он обязан своей способности «попадать в кон» – точно и безошибочно угадывать желания и мысли Сталина, умело их подавая то как «собственное предложение» (это в тех случаях, когда вождю не хотелось, чтобы думали, что инициатива исходит от него – Сталина), то как малозначимую фразу с едва различимой тенденцией, – это в тех случаях, когда он чувствовал, что Сталину нужна отправная точка, чтобы начать высказываться по тому или иному вопросу, решение по которому (в соответствии с его представлениями об иерархии и ранжире) надлежало вынести руководителю Государства.