Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания - Аринштейн Леонид Матвеевич. Страница 24

18

Деваться, в сущности, было некуда. Отец пока в Германии. Мать без него возвращаться не хочет, а без них о собственной площади и думать нечего: когда он уезжал из Ленинграда, у него еще и паспорта-то не было. Родственники, знакомые, друзья по школе… Иных уж нет, а те далече… Единственно – Катя. Не очень удобно к ней обращаться, но…

Катя все поняла с полуслова. Позвала маму. Конечно же, у них как раз, знаете, там, в конце коридора, совершенно свободная… совершенно ненужная… (те же интонации бесконечной благодарности защитнику от фашистских орд – теперь уже в исполнении дуэта Кати и мамы) да-да, она им совершенно ни к чему, а комнатка небольшая, но очень удобная. Дедушка любил там уединяться. Там его книги, ломберный столик, тахта, кресло. Надо только прибрать немного.

Шла последняя декада сорок пятого года. К встрече первого послевоенного Нового года готовились особенно радостно. У Катиных родителей должны были собраться гости, а Ларьку она уговорила встречать Новый год вместе, у Ингочки. Там будут… Катя назвала несколько ничего не говоривших ему имен и фамилий. Но в самый канун праздника все переменилось: компания родителей решила провести встречу не в городе, а где-то в лесу на Кушелевке. Катя постучалась к Ларьке около десяти – пора бы и идти – и сказала, что у Ингочки тяжелая ангина и их компания распалась.

– Ну, ничего, – добавила она, – мама оставила почти всё, что они наготовили. Встретим вдвоем. Д-дома.

Вдвоем… Дома… Ларька отлично понимал, что из этого получится.

Так и получилось.

19

Оглядываясь назад, можно сказать, что Катинька оказала немалое влияние на судьбу Ларьки. Нет, совсем не в том плане, который, казалось бы, напрашивался после их новогодней ночи. Они, правда, еще долгое время продолжали «делать любовь» – странное словосочетание, которым французы почему-то обозначают сексуальную связь. Но именно любви между ними не было. То ли не успела она вызреть за те девять дней, что отделяли Ларькин приезд от Нового года, и, как всякое до времени прерванное цветение, зачахла, не распустившись. То ли в Ларькином генетическом коде было заложено тяготение к иному типу женщин. Кто разберется в этих психобиологических тонкостях! Только не любил он Катю, смутно понимал это все время, а уж как ясно понял весной! Когда встретил… Но об этом потом. Потом.

А Катя? Она чувствовала Ларькино отношение. Страдала. Мужское сердце любит трудно, а сердце женское шутя… Верно. Только это когда любит, а не когда «делает любовь». Тогда труднее сердцу женскому. И Катинька, склонная во всех житейских неудачах обвинять только себя, последовательно и упорно вгоняла себя в комплекс неполноценности. И вогнала бы… Но все кончилось благополучно. Читатель, вероятно, уже заметил эту особенность нашего повествования: в нем, как и в жизни, все кончается благополучно. Иногда (как и в жизни) с опозданием, но в конце концов благополучно… Впрочем, об этом опять-таки потом.

А влияние, которое Катинька оказала на Ларькину судьбу, имело, если можно так выразиться, духовные истоки. Она была незаурядная девушка. Она, скажем, не просто много читала или много знала, но обладала еще той высокой нравственной и эстетической культурой, которая позволяет тонко и доброжелательно понимать людей, природу, книги, музыку, живопись – видеть им цену и не судить их слишком строго.

Эта культура была растворена во всем их доме – в скромном, но благородном убранстве старой петербургской квартиры, в подлинности висевших на стене гравюр, в добротности находившейся в комнате мебели, в изысканном подборе книг, в видневшейся сквозь буфетное стекло веджвудской посуде. Всё это, вместе взятое, как бы провозглашало непререкаемую недопустимость фальши, халтуры, подделки, показухи – к чему бы это ни относилось: к быту, к искусству, к человеческим отношениям, к труду краснодеревщика, литейщика, ювелира или историка.

Катя выросла из этой культуры, и ее поступление на филологический факультет было естественным продолжением этого ее роста.

При всей любви к родителям, при всем уважении к медицинским светилам, бывавшим в их доме, при всем обилии книг на папиных полках, Ларька не мог не сознавать, что духовный мир Катиного дома был неизмеримо богаче. Именно стремление войти в этот мир, понять его – а отнюдь не желание всегда находиться рядом с Катей – заставляло его чуть ли не ежедневно сопровождать ее на филфак и оставаться с нею на лекциях.

Вопрос «что же дальше?», который Ларька никакими усилиями не мог решить умозрительно, легко и просто решался практически. Его давнее, еще юношеское и пронесенное через всю войну тяготение к литературе, философии, истории реализовывалось теперь в стремлении получить филологическое образование, ибо филология утверждалась в его сознании как некий магический кристалл, в котором пересекалось познание всего, что он любил и ценил, – литературы, философии, истории. Такое знание – он был в этом свято уверен – лежит в основе самого главного в жизни человека: его ответственности перед самим собой, перед Богом и людьми. Того, что называют долгом, нравственностью, честью.

Ларькина фронтовая гимнастерка, орден Красной Звезды и безупречные документы, включая партийный билет, полученный через два месяца после окончания войны, произвели в деканате должное впечатление, его зачислили «в порядке исключения» в середине года на заочное отделение. А когда в летнюю сессию он сдал экзамены за первый курс – перевели на второй курс дневного. Его уже неплохо знали на факультете: массовая демобилизация только начиналась, немногочисленные еще фронтовики были на виду. В первые же дни нового 1946/47 учебного года его избрали в комитет комсомола.

Через несколько дней он уже представлял молодых коммунистов университета на партактиве, где с докладом выступил Жданов.

20

Ларька возвращался с партактива, испытывая смешанные чувства. С одной стороны, он недурно пообедал, причем с хлебом, и таким образом у него полностью сохранилась сегодняшняя шестисотграммовая пайка! Это вселяло оптимизм. С другой – доклад навеял на него какие-то мрачные мысли. Положим, ему тоже не нравились рассказы Зощенко, он читал их в седьмом или в восьмом классе. Не так чтобы очень смешные. Придуманный язык. Но к политике они, уж извините, ни с какого боку отношения не имеют – это точно. Непонятно, с чего это Жданов так на них напустился…

Или Ахматова… Ахматову Ларька читал мало. Что-то про Павловск: «Всё мне видится Павловск холмистый», «И на медном плече Кифареда красногрудая птичка сидит». Больше он ничего не помнил… Не будем корить его за это: когда ему было читать Ахматову? В восьмом классе? Не успел. В Казахстане? В училище? На фронте? Согласитесь, что в таких обстоятельствах некоторые пробелы в ознакомлении с отечественной классикой простительны. Тем более что Ларька читал многих из тех, названных и неназванных, кого имел в виду Жданов, говоря, что они из того же «безыдейного реакционного болота». Например, Мережковского (в их доме были его романы), Андрея Белого, Блока. Несколько стихотворений Блока Ларька знал наизусть и не без влияния его «масок» сочинял на фронте:

Дым проглатывал всё сразу,
Пересвистывались пули,
Раздражал моторов вой.
Люди головы нагнули
И, послушные приказу,
Снова покатились в бой…

И дальше в том же духе. Так что насчет Ахматовой его тоже одолевали кое-какие сомнения. И потом, эти трехэтажные эпитеты… Ларька вспомнил, что в таком же примерно стиле (ну, может, чуть покрепче) изъяснялся в училище их старшина, прибавляя каждый раз: «Я тебя научу любить родину, такой-то ты такой, туды тебя растуды».

«А борщик-то у них по-флотски – без дураков! – безо всякой связи с предыдущим подумал вдруг Ларька. – Не то что в нашей университетской столовке: "ешь-вода, пей-вода"!»