Место издания: Чужбина (сборник) - Аринштейн Леонид Матвеевич. Страница 33
– Не полагается… – задумчиво и недовольно повторила старуха. – Строгий ты, мил-человек, даром что молодой, а строгий уже, да не напужал ты меня, не… Ишь, шапку этого проклятущего цвету одел и начальник, значит… Много нонче красных начальников, много строгих, много у их завсегда все не полагается. А ежели не полагается, – смягчилась сразу старуха, – я и сама уйду, гнать тебе меня не придётцы.
– Куда же ты пойдешь?
– Гонишь, а еще спрашиваешь. Это, сокол ясный, мое дело, это, мил-человек, я сама знаю и докладывать тебе не буду.
Перекачнулся еще раз на больших ступнях молодой дежурный по станции, поправил выбившийся из-под фуражки непослушный кок русых волос, пожал в недоумении плечами и ушел.
Совсем смерклось.
В те годы городская электрическая станция не работала, горожане вечерами сидели по домам с чадившими самодельными керосиновыми коптилками, так как керосина в продаже не было и нужно было предельно экономить горючий материал; поэтому-то и на железнодорожной станции, как смеркнется, пользовались для освещения старинными масляными фонарями.
Железнодорожник-«ламповщик» зажег на потонувшей во мраке платформе три тусклых фонаря с непротертыми, но, на удивление, уцелевшими стеклами. Фонари освещали слабым желтым светом очень небольшое пространство платформы: каждый – небольшой полукруг непосредственно под фонарем.
Когда «ламповщик» возился с последним фонарем, на тихой платформе зазвучали уверенные, тяжелые шаги старшего дежурного из продотряда и одного из солдат; они направлялись прямо к уныло темневшему вдали силуэту старухи.
Приблизившись к ней, старший сразу же приказывающим тоном распорядился:
– А ну-ка, старая, развяжи кошелку!
Солдат встал совсем рядом со старухой и звякнул прикладом винтовки об асфальт платформы.
– А чегой-то тебе, мил-человек, этто так антиресно? – спокойно вскинула на военного слезящиеся глаза старуха.
– Полагается так. Много ль хлеба аль муки везешь?
– Отколе хлебушко-то, отколе мучка таперича? Ну, смотри, смотри, коли хлеба ищешь, – проговорила с явной насмешкой старуха. – У Расеи ноне ни хлеба, ни мучки, у горемышнойто, – прошамкала она, не торопясь сняла варежки, сунула их в карман ватной старенькой кофты, тоже не спеша, трясущимися сухими пальцами стала – в который уж раз в этот день! – расколупывать туго завязанный узел мешка. – Всякому таперича есть дело до всего, – ворчала она, – всякий всякому таперича в глотку смотрит, аки волки али гады, прости Господи! – и перекрестилась, окончив развязывание тугого узла. – Ну, смотри, паренек…
– Не крестись, чего, старая, рукой машешь! – вмешался солдат, опиравшийся на винтовку. – Ноне в обчественных местах религиозный культ не полагается, все культы отменили…
Старуха перебила:
– А вот, сынок, доживи-ка до моих годков, тогды тоже перекрестишься… Не полагается!.. У вас всё – не полагается!.. Я ваших «культ» не понимаю и об их разговаривать не могу и не буду, а Расея завсегда в Христа-Бога верила и будет верить. А он говорит – «не полагается».
Старший между тем запустил руку в мешок:
– Ага! – произнес он разочарованно. – Бабьи тряпки одни, да картошка.
– Печеная, румяная, – лукаво прошамкала старушка. – Ай угостить тебя, служивый?!
Солдаты не ответили на вопрос, и старший в свою очередь спросил:
– А хлеба и муки нет? Неужто никому ничего не везёшь?
– Не ты ли дал? – прищурила глаза старушка. – А кому и везти-то? Ищи, ищи, коли не лень.
Старший досадливо отмахнулся и, сделав шаг по направлению к старухе, приказал:
– Пачпорт!
– Чего: пачпорт?
– Предъявите, бабушка.
Старуха снова прищурила глаз и пожевала лиловыми губами, выдержала долгую паузу и тихо сказала:
– Пачпорта нету у меня, сынок.
– Как так нет? В город приехала – и без пачпорта!
– И тоже: без мучки и без хлебушка, – отрезала старуха.
– А кто вы и откуда будете, а также куды едете? – более примирительным тоном, но с явным подозрением спросил старший.
– Я-то? – переспросила старуха с явной целью выиграть время.
– Ты-с! – потерял терпение старший.
– Это все тебя, сынок, некасаемо. Молод еще, маткино молоко ещё на губах, прости Господи! – и опять перекрестилась.
– Придется тебя, бабушка, как беспачпортную и беспризорную в милицию представить, – объявил как-то виновато старший.
– В вашей это воле, конешно… Вы всё таперича могите… Ваша нонче власть… Пачпорта у меня действительно нету. А тольки, как это ты меня еще обозвал?
– Как беспризорную, сказал я. Понимаешь?
– Как не понять?.. Все понятно… Понимаю, все понимаю, тольки мне не понимается, мил-человек, как это можно, чтобы в своей, значит, державе-стране люди без призору назывались… Ране-то всех она, держава наша, поила, кормила, в себе, можно сказать, держала. Оттого она, матушка наша, и державой, сынок, называлась… Да…
– Ты это не мне, старая, выговаривай, – рассердился старший и, обратившись к солдату, сказал: – Сеня, доставь ее в милицию.
– Собирайся, бабушка, идем! – распорядился солдат, сразу почувствовавший власть над старухой.
Старуха неторопливо затянула свой холщовый мешок, поправила съехавший на затылок платок, подтянула его концы под подбородком, достала из кармана варежки, тоже неторопливо натянула их на руки, встала со скамейки, привычно и легко навалила на плечи мешок и, согнувшись, жуя лиловыми губами, пошла по темной платформе, сопровождаемая солдатом, приговаривая:
– Во, ноне время какое… Лихое время… Аж старух в покое не оставляют, прости, Господи, и помилуй… В острог старуху ведут… Пострадаем, все пострадаем… Лихие времена…
Красноармеец вывел старуху на вокзальную площадь: она, как и весь город, не освещалась.
Было совсем темно, ни зги не видно, и в этой чернильной темноте притихшего к вечеру маленького города потонули и старуха, и красногвардеец, направлявшиеся в довольно далеко отстоявшее от вокзала городское управление милиции.
Народным следователем в нашем городе был мой знакомый, Павел Михайлович, – до революции он был одним из видных чиновников в Министерстве финансов в Петербурге, с революцией потерял место и положение, а потому и поспешил устроиться, благо у новой власти в них нужда была, народным следователем.
Павел Михайлович был человек много читавший, многим интересовавшийся, так что знания у него были чуть ли не энциклопедические, и все это не только не мешало, а, наоборот, способствовало тому, что он не чуждался и литературных занятий.
В один из тогдашних дней Павел Михайлович получил из милиции нашего города заведенное – честь честью – в специальной обложке для дел любопытное «дело» «о беспаспортности неизвестной гражданки», а сверху на синей обложке «дела» был поставлен жирный штамп – «арестанское», значит – срочное.
Перелистал Павел Михайлович тощее «дело», состоявшее всего-навсего из одного подшитого листа с допросом задержанной за беспаспортность старой женщины, и никак не мог разобрать имени, которым она назвалась при допросе.
Вызвал к себе помощника начальника городской милиции, да тот ничего путного по этому делу объяснить не мог, только учащенно моргал веками с белесыми ресницами, скрывая невыразительные, но жестокие глаза, и наконец условился с Павлом Михайловичем о том, в котором часу доставить к следователю арестованную для допроса.
В назначенный час секретарь следователя доложил, что милиционер доставил «неизвестную старуху», и через несколько мгновений в кабинет народного следователя бравый, вооруженный огромным револьвером милиционер ввел сгорбленную старуху.
Вошла она в кабинет следователя бодрой походкой, с холщовым мешком за спиной, в ватной кофте, в ситцевой, на сборах, латаной юбке, в своих бордовых варежках, в желтом – с узором – полинялом головном платке.
Вошла, распрямилась, пошарила глазами по углам комнаты иконы, не нашла, истово перекрестилась широким крестом в пространство, поставила у порога свой мешок и взглянула старыми, слезящимися, но еще зоркими глазами на следователя.