Последний из миннезингеров (сборник) - Киров Александр. Страница 21

– М-м! А это что за девушка?

– Не знаю. Давай-ка посмотрим, что сзади написано. «На память. А ведь у нас есть что вспомнить!» Да, батя у меня был мачо!

– Но ведь это до мамы.

– Конечно.

– Так почему было и не погулять?

– А я и не говорю ничего. О! Смотри: в водолазке и плавках. Волосы мокрые. На одной ноге прыгает. Только что из воды вылез. Еще одна девчонка рядом – в купальнике…

– Труселя у нее какие огромные!

– А очки!

– Фу. Очки кривые. Не нравятся.

– Зато темные. Темно-коричневые, наверно. 1960-й… Это, я так понимаю, первый курс меда.

– А тут какой? У тебя отец на всех фотографиях разный.

– Это школа. Смотри! Фотопортрет. Красавчик какой!

– Ну да. У тебя его лоб.

– А вот в красном галстуке на крыльце сидит. Книжку читает. Брюки-клеш – ног не видно. Пионер!

– Гляди, а тут фотография обрезанная. Да еще неровно как-то. Будто в сердцах. Спинка кровати… Обшарпанная. Казенная. Вот лицо детское. Это папа твой?

– Да.

– Здесь он одет как-то странно… Вязочки… Погоди, это же корсет!

– У него туберкулез был. Позвоночника. Три года в санатории жил. Читать и писать в кроватке учился. Интересно, а эту медсестру почему он не вырезал с фотографии?

– Добрая, наверное… Была.

– Наверное. Смотри, какие у него здесь глаза. Грустные… Нет, не то слово. Остановившиеся, безнадежные. Не у каждого человека, который из тюрьмы выходит или с войны возвращается, такие глаза, какие у этого ребенка – моего отца…

– Расскажи еще что-нибудь про него!

– Отец хирургом работал. Однажды он не смог спасти больного. Умер мужик какой-то от ножа и под ножом. Пьяная драка. Бытовуха. Причем сделать уже было ничего нельзя. Даже комиссию никакую гребаную не собирали, как это бывает при врачебных ошибках. А у мужика жена была психически больная. Шизофреничка. Она почему-то закусила на отца. Переклинило. Ругаться приходила, проклинала всю семью нашу. Мать только-только меня родила. Брату шесть лет было.

Ушел как-то ночью отец на операцию. Вызвали. Одного зашил – и сидит в ординаторской. Еще кто-то на подвозе. Вдруг мать звонит. «Юра, – спрашивает, – ты на работе? А то в дверь кто-то барабанит. Я подумала, что у тебя ведь ключ есть, вот и решила проверить на всякий случай». Отец рванул домой прямо в белом халате. Забегает через пару минут в подъезд сырой кирпичной двухэтажки, смотрит, а это тетка, жена покойника, к нам в дверь ломится. В руке нож, прямо как в фильме ужасов. Отца увидела, повернулась к нему, второй нож из плаща достала…

Не знаю, как там отец ее скрутил, ножи отобрал. Мама милицию вызвала. Увезли бабу в отделение. Потом в дурку. Больше она, говорят, и не вышла, свихнулась совсем…

Через полчаса мы досмотрели альбом, и подружка моя заснула, положив правую руку на свой растущий не по дням, а по часам живот. Осторожно, чтобы не разбудить спящую, я укрыл ее пледом. Сложил в альбом и убрал фотографии. Когда вернулся, заметил, что одна из карточек случайно осталась лежать на пледе.

Архангельский вокзал, отец с каким-то парнем перед вагоном котласского поезда, молодые, стройные, в недорогих, но по фигурам костюмах. На лацканах гордо поблескивают комсомольские значки. Не знакомая мне женщина средних лет стоит между парнями, взяв их под руки, и чуть заметно улыбается. Мама, наверное, того, второго. На оборотной стороне отцовской рукой размашисто написано: «Вот все и кончилось! 1966».

Писал он это, должно быть, волнуясь и очень сильно переживая. Точка поставлена значительно дальше палочки восклицательного знака.

Младенец

А был ли мальчик-то? М. Горький. «Жизнь Клима Самгина»

В новогоднюю ночь я включил телевизор. На экране кривлялись и шутили паяцы. Не вижу в этом повода для ужаса, и предмета для восторга тоже не вижу. Просто талантливые и не очень актеры возвещают о наступлении эры глобального одиночества, последней эры в истории человечества.

Раньше я чего-то ждал от женщин, с которыми проводил время. Хотя бы этого самого времени. Потом перестал ждать даже его и набрал пять килограммов. В новогоднюю ночь я тихо и незаметно просидел за праздничным столом, думая о ребенке, который скоро родится у одной женщины. Другая женщина, мама моей ученицы, недоумевала, как это жена постоянно оставляет меня с моего ведома одного и без присмотра: «Я бы руками вцепилась. Это мое. Мое!» Она развелась со своим мужем десять лет назад. «Мне скучно! – говорила третья девушка. – Поговори же со мной!» – «Мне тоже скучно!» – отвечал я ей. – «Это неправда! В твоем мире не может быть скучно», – утверждала она. Так думает она о мире моем. Еще все они думают, что дороги мне, а мне дорога лишь одна могилка на сельском кладбище да другая могилка, церковь старая да крест в руках батюшки. Только я сам еще этого не знаю.

Когда я хотел, чтобы мое сердце билось и питало тело кровью, оно выдавало причудливые перебои. Когда хотел, чтобы оно остановилось, сердце билось с тенью моего желания, как профессиональный боксер. Когда со стороны кажется, будто я нерешителен и взволнован, я спокоен и направлен к цели, как двухметровая смертоносная ракета; размахивание руками – остаточные явления сомнений. Когда я сосредоточен и направлен к цели, на самом деле, я сбит и труслив; размахивание руками – попытка выдать желаемое за действительное.

Ярко светит солнце. Я сижу за учительским столом и жмурюсь, пряча от солнца глаза. Вспоминаю мрак минувшей ночи, когда был один. Мечтаю о мраке ночи следующей. Мне не понятны истерические ожидания от ближайшей субботы вверенных мне детей. Справедливости ради надо сказать, что сам я в их годы, да и до последнего времени был не лучше, а только хуже, хуже. А когда навалилось одиночество, которое с божьей помощью, но неизбежно мне предстояло переживать, я изменился. Раньше я видел эти изменения в других людях, но как-то не придавал видимому значения… Я пытался научить литературе молчаливого стеснительного Борисова с первого курса. Борисов страдал. Когда я отказался от своих попыток, Борисову стало легче. На последний урок он не пришел.

Этим утром на душе было никак, то есть тоскливо и горько. Толян спросил у меня жестяной короб, и я отдал ему хапужник. Горя и тоски убыло. Светило солнце.

Любовь, смерть и пара бордовых шерстяных носков

Я прошу одну эту руку,

что меня обмоет и обрядит.

Я прошу одну эту руку,

белое крыло моей смерти[2].

1

Словно зачарованный, смотрел я в окно на огромный огненный шар, повисший в небе над полуночным городом. В местечке, где нет-нет да и объявлялись йети, барабашки, оборотни и колдуны, корабль пришельцев не был редкостью, из-за которой люди труда вскакивали бы среди ночи, и на НЛО я смотрел в полном одиночестве. Так казалось. Наутро, правда, выяснилось, что корабль видели все горожане, испытывая примерно те же самые ощущения, что и я.

Мое созерцание иных миров прервал телефонный звонок.

– Простите, пожалуйста, – тревожно произнесла медсестра местной больницы. – Случайно… Совсем случайно… У вас не объявлялась Люба Вешнякова?..

2

Словно доверчивый ребенок, глядя на вокзальную и привокзальную толпу, думает, что среди этой тьмы народа есть настоящие, как в криминальных сериалах и детективах, преступники, так и старшина, с которым мы встретились усталыми глазами, может быть, думал: на площади Ярославского вокзала, есть, кроме прочих, еще и честные люди.

Их было двое. Я – и еще один поэт. Именно так он сказал мне в знак высочайшего уважения, но сразу же испугался, что поспешил со столь высокой оценкой попутчика.

Мы уезжали из Москвы.

– Что тебе еще осталось в жизни? Курить ты не куришь. Пить не пьешь. И с женщинами, судя по всему, у тебя все, – произнес этот самый поэт, когда поезд тронулся.