Камень и боль - Шульц Карел. Страница 2

Справа от него молчит старик в железе, Джован Баттиста де Монтесекко, верховный кондотьер папских войск.

Но Франческо Пацци, который теребит конский повод дрожащими пальцами и чье молодое лицо в этом освещении кажется вырезанным из слоновой кости, не в силах сдержать страстность своего голоса. Нужно верить, их ждут, ждут с самых сумерек, а теперь уже полночь. Он говорит быстро, сжимая руки, словно умоляя. Напоминает о длившихся целый год переговорах между семейством Пацци и святым отцом. Напоминает о всех злодеяниях Медичи. И опять возвращается к прошлому, напоминает о старости папы и его болезни, о нетерпенье Венеции, об ожидании Неаполя, о тщетных стремлениях герцога Галеаццо Мария и о ломбардской железной короне, напоминает о всех племянниках его святости, о смерти кардинала Пьера, о военных неудачах Джироламо Риарио, – мертвые и живые ждут их вступления во Флоренцию, пахнущую весной. И, не оградившись молитвой, он поклялся преисподней, он, только что посмеявшийся над архиепископом за это же самое. Взгляд его впился в неподвижное, пергаментно-жесткое архипастырское лицо. Что он выиграл от своего назначения на архиепископское кресло в Пизу, подданную Флоренции? Только новый прилив ненависти со стороны Лоренцо Медичи, подстерегающего тайно и коварно, как змея, мгновения для смертельного укуса. Орсини – его союзник, французский король – его друг, Феррара ждет его указаний, Урбинское герцогство посылает ему подарки, Болонья, Перуджия, Римини, Равенна, Форли, Фаэнца и многие другие области ускользнули из рук его святости. Только теперь святой отец Сикст надумал предпринять решительные действия против Медичи… Всего ночь отделяет их от Флоренции. Что же мы – нищенствующие монахи или грабители с большой дороги, чтобы стоять перед воротами в ожидании? Их кавалькада въедет завтра во Флоренцию в одно время с эскортом почтенного кардинала Рафаэля Риарио, которого святой отец посылает затем, чтобы именно он, самый милый его сердцу родственник, стал свидетелем и соучастником гибели Медичи. Дорог каждый час. Их ждут. А ночи короткие.

Архиепископ криво улыбнулся. Правда, весенние ночи короткие… Этот юноша рассуждает, как любовник или убийца. Их ждут. И он вдыхает аромат крови, которая есть во флорентийской весне, как в губах женщины, в лепестке розы, на остриях кинжалов. Этот юноша прав. Иной раз мгновенный решительный поступок полезней долго подготовляемой интриги и коварнейшим образом расставленных силков. Да и эта удивительная ночь с ее чередованием света и тьмы заставляет поверить, что прав жаждущий быстрого действия…

– Да ты в самом деле из Флоренции, милый сын мой? Судя по твоей порывистой восторженности, можно подумать, что из Венеции. Ты суров, мой молодой герой. Но ты прав. Настоящий завоеватель никогда долго не стоит перед воротами. Мы должны действовать, как люди, ожидаемые с последними приказами, которых нельзя доверить ни письму, ни гонцу.

Пизанский архипастырь дал шпоры своему белому коню.

Кондотьер Джован Баттиста де Монтесекко нахмурил лоб. Он был стар, но никогда еще не видел столько тьмы, как на папской службе. Служил, можно сказать, только ночью. Что стоят козни тиранов против этих унизанных перстнями желтых пергаментных рук? Преторианцы только душат, а вот эти мыслят за них и отдают приказы в ночи. Он пошевелил мечом, затупившимся на службе его святости. От самого Рима так: все время архиепископ шел вместе с этим флорентийским купцом против него. И опять в мозгу зашевелилась мысль, возникшая еще при выезде из Рима: паццо… это по-тоскански – сумасшедший. Procedamus in pace, – сказал архиепископ Сальвиати. – Последуем далее в мире…

Богослужебный призыв его приняла ночь, время чуть подвинулось вперед, они тронулись. И архиепископ мановением руки начертил в лунном свете большой крест. Эти трое везли с собой убийство…

Лоренцо Медичи слишком долго держится взгляда, будто он блюдет со своими платониками мир Италии. Нужно доказать ему, хоть на смертном ложе, что его политическая концепция безумна. Мы не дети, и пора игр миновала. А Лоренцо по-прежнему представляет себе Италию весами, на чьих чашах лежат пять держав: Венеция, Милан, Папская область, Флоренция и Неаполь. Нет, Флоренция – стрелка весов. Но на все чаши должна лечь раз и навсегда только одна держава: государство его святости – и отпадет надобность в какой бы то ни было стрелке, так как нигде уже не будет такой силы, которая могла бы склонить чашу весов в свою сторону.

Нет, не равновесие сил; должна быть только одна сила – папство, но только папство, находящееся в руках рода Ровере… Светские заботы бороздили лоб Сикста Шестого все более глубокими морщинами. Этот Медичи не только никого не боится, но, можно сказать, нет такого правителя, который когда-либо отверг его совет, между тем как я, Сикст, веду войну почти со всеми итальянскими государствами…

Увертливость Светлейшей Венецианской республики превзошла самые смелые ожидания: дожи и нобили соревнуются друг с другом в знаках внимания и услугах; значит, тут надо быть как можно бдительней, не ступить ногой в незаметную, коварную ловушку. Может, ногу и вытащишь, да папская туфля, уж конечно, застрянет. Сикст крепко сжал руки, так что суставы хрустнули, и звук получился сухой, костлявый. Все друг друга убивают, земля пьяна убийством. Смерть гримасничает, как обезьяна, передразнивая людей, подлая. Государство – огромный разбойничий притон, всюду смердит разложением. Яд теперь уж не самое грозное оружие. Страшней клетка с гнилым мясом, в которую можно посадить родного отца, а потом подтянуть ее высоко к зубцам крепостной башни – на позор всей стране. Бальоно в Перуджии ведут кровавую войну с Одди, и город превратился в темницу, улицы стали путями к эшафоту, все площади изрыты боями. В Болонье, у Бентивольо, другой нрав, другой способ, вместо больших сражений достаточно мелких и от этого еще более предательских убийств. Гонзаги гниют в Мантуе, лукавые Малатесты нагромоздили свои злодеяния триумфальной аркой, Ферранте в Неаполе, согнувшись в высоком кресле, в углу жуткого зала, стережет, как паук, свои набальзамированные жертвы, забавляясь тем, что по воскресным и праздничным дням слуги переодевают их в парадные одежды, – у него, мол, тоже празднуются праздники господни. В Падуе Каррара кормил своих охотничьих собак человеческим мясом, а потом созвал дьяволов на городскую стену для обороны, и их собралось там пол-легиона. А здесь – страшный род д'Эсте, при одном упоминании о котором бледнеют злодеяния остальных.

Руки у папы стали горькими, он почувствовал желчь даже в жилах и поспешно взял ларчик с мощами, чтоб не хватил удар. По всей Италии расползлась чума, и здесь пахнет мертвечиной. Все гниет. Нет, наверно, ни одной крепости, где бы осужденные не срывали от голода свое собственное мясо с рук – от локтя до кисти, с шестов над бойницами прямо в речные волны падают части тел повешенных. Нет, наверно, города, чьи стены не были бы увенчаны страшным венком из человеческих тел. Джованни Мария когда-то приказал зарубить во дворе своего дворца двести человек. Как далеко позади оставил его теперь старый герцог Эрколе, по приказу которого в окнах дворца Делла-Раджоне их качается двести, да по стенам пятьсот! Сикст зажмурился при виде этих пятисот повешенных, и тут ему пришло в голову: только во Флоренции – нет, в одной только Флоренции нет повешенных, – да, только Медичи не вешает…

Сколько народу было удавлено в Болонье, в Неаполе, в Римини и в Перуджии! Только во Флоренции нет повешенных…

Он с трудом встал и перешел комнату. Скоро зазвонят к "Ангелюс" 1, а он еще не додумал своих мыслей. Почему во Флоренции нет повешенных? Нелепый город, – в нем ничего не изменилось с тех пор, как Данте сравнил флорентийскую политику со стонами больного, который, лежа на лужайке, ворочается от боли с боку на бок. И все-таки Медичи правит без цепей, без виселичной перекладины, и правит сильной рукой. Почему он не вешает? Почему никогда не вешает? Какая была бы радость получить известие, что на окнах дворца флорентийской Синьории тоже висят люди с ладонями, вывернутыми от бедер кнаружи…