Серое, белое, голубое - Моор Маргрит. Страница 33

— Вода! — провозглашает он. Его руки бессильно падают. — На глубине метра в два-три.

Нет никаких сомнений в том, что мы хорошо изучили друг друга. Но наши тайны не смешивались. Я раскладывала свою одежду на теплой печке для просушки. Он на примусе заваривал кофе. Я прислушивалась к тому, как кричит орлица. Его больше волновали лавины. Я могла рассказывать ему о себе самые интимные вещи, позволяла ему взять мои руки в свои, он слушал меня с участием, но не в состоянии был выйти из круга собственных размышлений и вобрать в себя хоть крупицу моих.

Знал бы ты, как вчера под вечер я стояла и смотрела на свой бывший дом. Холод пробирал до костей. Прежде чем я смогла выехать, мне пришлось целых пятнадцать минут провозиться с цепями для шин, но свой план я во что бы то ни стало решила осуществить: надо наконец навестить этих симпатичных людей, кто знает, может быть, это будет интересно. И если там еще сохранился запах пепла и древесины, может, здорово будет зажмурить глаза и увидеть себя прежнюю, в кресле-качалке, за кухонной дверью, на лестнице, ведущей на чердак…

Тропинка, залитая лунным светом, резко уходила вверх. Она была присыпана слоем шлака. На первой скорости я въехала наверх, припарковала машину и последний отрезок пути прошла пешком, как обычно и бывало в гололед, по покосившимся ступенькам, опираясь руками на колени. У меня перехватило дыхание. Я пришла. Вон он стоит, мой дом, на противоположной стороне открытой площадки, возле кустов тутовника с облетевшей листвой, стоит, безмолвный, мой дом, стен его почти не видно из-за кружения метели, но все окна мягко освещены. Я сразу поняла, как следует себя вести. Остановиться, не двигаться, не давать о себе знать. Ведь ты теперь здесь чужая. Я отступила на несколько шагов в сторону и спряталась за сосной, кора ее оказалась теплой, как шкура зверя. Так я и стояла, представь себе, предельно сосредоточенная, устремив взор на фасад, крышу, окна, словно в любую секунду могло произойти что угодно… Но вот открылась дверь. На снег упал прямоугольник света. Появился белокурый мужчина, застегивающий на ходу короткую куртку. «Доминик!» В одной руке у него был фонарь, в другой — ведерко для молока. Возникла фигурка девочки. «Папа!» Сквозь решетку ограды мои глаза следили за ними — они прошли вдоль стены, вдоль пристроенного хлева для овец. Здесь все изменилось, я ничего не узнавала. Вспыхнула яркая дуговая лампа, овцы вышли из хлева, белые как мел, похожие на привидения, в тумане они выпускали изо рта облачка пара, сбивались в кучу, куда-то карабкались, мыча, пока в хлеву шла дойка; я слышала, как папа с дочкой смеются и ведут беседу, состоящую из монотонного повтора двух слов: «Папа!» — «Доминик!» — «Папа!» — «Доминик!» У меня снизился пульс. Может, мне так и суждено замерзнуть здесь? Прислонившись головой к поросшему мхом стволу, я почувствовала, как вся эта сцена исчезает, чтобы незаметно уступить место другой. Свет стал бледнее, звуки глуше, мои зрачки закатились — я уже лежала в постели. Всего минуту назад кровать с решетчатыми спинками с приличной скоростью вкатили в зал, кто-то легонько провел по моей щеке. Я открыла глаза. Рядом со мной на круглой табуретке сидел Роберт. Он казался испуганным и смущенным, спрашивал, болит ли у меня что-нибудь. Я успокоила его: «Да нет, ничего, абсолютно ничего, конечно, я немного расстроена». Я протянула руку, которую сжала его сильная рука. А потом?

А потом у меня в голове поселился глумливый серый чертик. И это его проделки: стаканы, разлетавшиеся на осколки у меня в руках, мертвый соловей в саду, сны про кошек. Это было горе, которое я целый год поддерживала, как тлеющий огонек, склонялась перед ним на колени и тихонько раздувала.

До того самого дня, пока Роберт однажды не преградил мне путь. «Куда ты?» — спросил он. А я надела на голову соломенную шляпу и сказала: «В деревню».

Еще одно лето промелькнуло. Не пора ли распрощаться с этими местами? Я вернулась сюда, чтобы найти что-то из прошлого. Надеялась восстановить в памяти несколько небольших деталей, лично меня касающихся. Между тем в поле моего зрения попали другие тайны. Они заняли мое время, развлекали, заставили испытать влюбленность. Благодаря им я спала — и это было для меня важно, — спала по ночам без задних ног, такое бывало со мной лишь в юности. Однажды мне приснилась моя мать.

С некоторых пор я начала думать о своей матери. Не просто так вспоминать, что и как, — подобные мысли даже не есть воспоминание, а просто поиск куда-то запропастившихся кусочков мозаики, — нет, я начала видеть ее в невероятно ярких образах. Представляла, как она стоит в эркере нашего дома в Гаспе с зажженной сигаретой во рту, как, склонив набок голову, засовывает в сумку стопку школьных тетрадок, как, преследуемая собакой, бежит в черных сапогах по пляжу близ Кап-де-Розье, потом останавливается и указывает мне на что-то, но я слежу лишь только за ее рукой и запястьем на фоне мраморного неба…

Все чаще случалось, что, окончив работу в ресторане, я поднималась в комнату на чердаке, ложилась на постель и, посмотрев на часы, думала: «Скоро четыре». Обычно в это время мы с ней возвращались из школы, открывали стеклянные двери в сад и с комфортом устраивались в шезлонгах в красно-белую полоску. Собака радостно каталась на спине, задрав все четыре лапы, осклабив пасть. Мы молчали, мы спорили по пустякам, мы разговаривали: она смотрит на меня и улыбается, ее меланхолия, точно недвижная равнина, лежит позади нее. Она не хотела беспокоить меня своей печалью. У меня были праздники, подружки, первая любовь, которая жестоко ударила меня, надолго выбила из колеи, она мне ни в чем не перечила, но когда я возвращалась домой, то находила у себя в комнате забавные вещицы: то маечку с мишкой, то книжку про ящеров и пресмыкающихся с раздвижными картинками, ручку с бесцветными чернилами. Все время, что я жила дома, в гостиной стоял портрет моих родителей.

Наполовину раздевшись, я легла в постель. На ощупь нашла сигареты. Окутав себя клубами дыма, стала вспоминать, как мама однажды приехала к нам на месяц в Севенны. Она стояла в лучах весеннего солнца в бежевом платье, с закатанными по локоть рукавами и спокойно слушала мои рассуждения о том, что надо перестроить флигель из каменных глыб в нормальный дом. Как это, интересно, тогда было, нужна ли была виза для въезда в Канаду?

Морское путешествие началось в Неаполе.

От причалов Неаполя летом 1947 года отошел шведский корабль для перевозки войск «Гойя», где на борту в числе двух тысяч других эмигрантов находились моя мать и я. Было раннее утро, мы стояли у бортика на верхней палубе, зажатые со всех сторон толпой. Я помню, что мама, неподвижная как статуя, не проронила ни слова, я же размахивала обеими руками. Ведь я впервые отправлялась в плаванье на корабле — я махала подъемным кранам, судам, чайкам, белеющей вдали береговой линии с домами и дворцами и, помню, до смерти напугалась, когда «Гойя», выходя в открытое море, дал прощальный гудок. Я была тогда худенькой девочкой восьми лет от роду.

Нам ни с кем не надо было прощаться. В Баньоли в лагере для беженцев, где мы проторчали целый месяц, все были проездом. Чехи, поляки, греки, итальянцы жили в мире и согласии на раскаленной добела площадке между двумя разбомбленными сталелитейными заводами. Мне там все нравилось. Люди выходили из своих бараков и разговаривали до глубокой ночи, пели, в любое время дня готовили еду — в этом было что-то поистине маниакальное, — готовили на кухнях, на спиртовках, на самодельных очагах, в жестяных банках из-под консервов: все были беспрерывно заняты едой. Еще там были дети, очень много детей, которые никогда не разбивались на враждебные лагери, поскольку прежде, чем могло дойти до этого, они уже исчезали, погрузившись на корабли, увозившие их в Австралию или в Канаду.

Я никогда раньше не видела моря. Лишь в Баньоли, под Неаполем, я взглянула на него впервые. Моя мать взяла меня с собой на пляж. И прежде чем скинуть тяжелые кожаные туфли и платьице и обнаружить, что легендарное море из рассказов и с открыток состоит не только из воды, но и из соли! — солью пропитались мои волосы, ресницы, губы покрылись солью, даже мои панталончики по колено стали солеными, — я смотрела во все глаза. Бледная равнина, окаймленная с трех сторон сушей, показалась мне до ужаса громадной. Недели спустя, когда мы уже вышли из Средиземноморского бассейна, я обнаружила, что вода сменяется еще большим количеством воды, воды и суши. Сардиния, Северная Африка, Гибралтарский пролив, Португалия, где мы видели последние европейские порты. Затем шел океан. Пространство, его познание. Вся эта зыбь, темно-зеленые волны, барашки пены на них будут маячить до тех пор, пока глазам не станет больно, а в голове не пойдет гул. Что там были за старинные города? Что за театры эстрады? Бидермайеровские столы-бюро с выдвижными ящиками, где хранятся письма, пудреницы и косметика, лайковые перчатки? Европа стала запахом, а запах узнаешь лишь в ту минуту, когда возвращаешься к нему. Моя мама, должно быть, навсегда прощалась со Старым Светом.