Серое, белое, голубое - Моор Маргрит. Страница 34

Она искала своего мужа повсюду. Проверила все списки, прошла по всем инстанциям, вначале в Чехословакии, затем в Берлине. Хваталась за каждую зацепку. Может быть, он сидел в таком-то или в таком-то лагере или сошел с ума и находится в психиатрической лечебнице. Она разыскала администрацию концлагеря Терезин и однажды явилась туда и смотрела в измученные лица людей, уже окончательно сбитых с толку. Позднее она рассказывала мне, что понимала бессмысленность своих блужданий, но не могла иначе. Одержимость в поиске помогала ей выстоять вплоть до того дня, когда она узнала о международной организации, отделении Объединенных Наций, которая способствовала людям, желавшим выбраться из Европы.

Мы делили каюту с четырьмя польскими женщинами. У них были гривы курчавых волос до плеч. Сумки забиты до отказа чесноком и водкой. В свете лампочек ночного освещения у меня перед носом мелькали туда-сюда их голые бледные ляжки. Моя койка была второй по счету. Обычно они держались по отношению к нам абсолютно безразлично: зевали, ели и пили, словно все еще были у себя дома в деревне. Иногда одна из них оборачивалась и протягивала бутылку водки, которую мать всегда охотно брала и деловито прикладывала к губам. Но однажды ночью от запаха чеснока, которым они хрумкали как яблоками, от духоты и кромешной тьмы в каюте, от стонов и скрежета зубов, сопровождавшего их беспокойный сон на трясущемся корабле, я чуть не закричала от ужаса и отвращения.

— Мама… — я взобралась наверх на ее койку.

Она тут же включила свет.

— Что случилось?

— Гамак. Где гамак? Ты ведь взяла с собой гамак?

Она встала. Посмотрела на меня и поняла, что я задумала.

— Ты хочешь пойти спать на палубу?

— Да.

— Погоди, я сейчас…

Через секунду она в пижаме, босиком шла со мной по коридорам, по лесенкам на верхнюю палубу: там некоторые люди уже устроили себе ночлег.

— Вот здесь голова, — пояснила она. — А здесь ноги.

Она повесила гамак между планками мачты. Укрыла меня одеялом, немного постояла рядом.

— Спокойной ночи, — она поцеловала меня.

— Спокойной ночи…

Она ушла, оставив меня среди прохлады, под черным небом, полным звезд.

Если вы захотите добраться из Квебека до северо-восточной оконечности полуострова Гаспе, где на берегу бухты, прорезанной в гранитном крае суши, расположен городок Гаспе, садитесь на самолет ДЦ-9 Брюстерских авиалиний, и глазом моргнуть не успеете, как будете там. Вы можете, конечно, ехать и поездом — машинисты и служащие железной дороги провезут вас через всю страну по диагонали, мимо города с индейским названием Матапедия и доставят в пункт назначения, на конечную станцию, крытый вокзал Гаспе, с просмоленной крышей в духе старых времен. И оттуда уже можно плыть по реке, сесть на кораблик и часов на шесть-семь потеряться, а потом снова найтись, плывя мимо берегов по течению; с каждым часом вы будете замечать, как берега все дальше и дальше удаляются, — жители Гаспе, говорящие по-французски, до сих пор называют эту реку Сен-Лоран. Кругом вода и птицы — морские и живущие на суше. На борту есть и другие пассажиры. Боже правый, где она, моя настоящая реальность?

На палубе я, как всегда, разговорилась. Когда я захотела поджечь сигарету, какой-то мужчина лет семидесяти в очках, за стеклами которых весело поблескивали светло-карие глаза, галантно предложил мне зажигалку. Еще у него были усы. Я сразу заметила, что он с некоторым трудом выражает свои мысли по-французски. Интересно, откуда этот господин? Как выяснилось, он был родом из Голландии.

— Я из Алфена, — уточнил он. — Хохе Рейндейк, дом девятнадцать. На первом этаже лежит мой больной отец. Он укрыт белым покрывалом, над головой распятие. На втором этаже моя семья — жена и восемь детей. Наверху мой кабинет — бухгалтерская контора…

Он посмотрел на меня добродушно и снова прищурился, вглядываясь в горизонт.

— Бухгалтерия… — рассеянно пробормотала я.

— Да, — подтвердил он. — Если б я не покинул страну, меня бы схватили и бросили в тюрьму.

Последовала пауза, и я почувствовала, что и мне не мешает в ответ рассказать что-либо из своей жизни. Итак, я стала вспоминать о своих чешских корнях и о морском путешествии, которое мы с мамой предприняли из Неаполя. Путешествие и рассказы — я часто замечала это и раньше — хорошо дополняют друг друга. В меняющемся мире, не имея твердой почвы под ногами, берешь и помещаешь себя в контекст страны в Центральной Европе, говоришь о матери, о морских снастях, мачтах и канатах, сообщаешь о том, как проснулась однажды под открытым небом с бьющимся сердцем, потому что почувствовала, как кто-то стоит рядом и пристально смотрит: это был морской офицер — темные плечи, глаза, зыркающие из-под фуражки, — он протянул мне зеленое-презеленое яблоко.

— Наверняка это был дядюшка Сэм.

Я вдалась в подробности, порой придуманные, но посреди этих мелочей была я сама. Польские женщины, которые складывали губы в трубочку и выплевывали в воздух, на несколько метров вверх, очистки от чеснока. Тучи мух на борту океанского корабля, возможно ли такое? Входя в каюту, надо было наклоняться из-за свисающих слишком низко гирлянд липучки, и вот приклеились волосы, чувствуешь мягко колышущийся живот матери, она прижалась ко мне и говорит: «Стой спокойно, не дергайся, иначе мне не отлепить».

Я повернулась лицом к тому, кто стоял рядом со мной у бортика, и сказала:

— Иной раз я задумываюсь: а на каком языке говорили мы тогда с мамой?

— Наверное, все же на чешском.

Нет, не на чешском. На немецком. Моей маме приходилось говорить со мной на языке, который с некоторых пор резал ей слух. Она так и не научилась бегло говорить по-чешски, потому что мой отец свободно владел немецким, кроме того, целый год перед тем, как покинуть Европу, мы прожили у ее родственников в Берлине.

Берлин. Я вспоминаю этот город, но больше всего дом, где мы жили, он находился в районе Райникендорф, прямо возле железнодорожного вокзала, эта часть города была занята французами. В доме все было цвета ржавчины, этот цвет брал тебя в плен, подкрадываясь с паласов, штор, неплотно закрывавшихся, покрытых лаком дверей, помнится, этот эффект усиливал даже солнечный свет, что попадал в гостиную с западной стороны и отражался в помпезной медной люстре, под которой, спиной к окнам, восседала моя пышущая злобой бабушка, нацистская бабушка, никак не желавшая примириться с капитуляцией. Помимо нас с мамой в доме у бабушки жила еще и мамина старшая сестра Мими со своим сыном Вальтером. Мы с Вальтером — ему уже исполнилось десять — решили не обращать внимания на этот ржавокрасный цвет. В хорошую погоду мы убегали играть между обгоревших остатков города. Местом наших игр были автобусные остановки, писсуары, коробки домов, готовые вот-вот обвалиться, заваленные осыпавшейся штукатуркой и осколками стекла. Когда шел дождь, мы устраивались вместе на диване. Покой, полудрема, разные вольности. Трем взрослым женщинам, что были с нами, и в голову не приходило этому воспрепятствовать, потому что все они были в отключке, каждая по-своему: бабушка — та обычно молчала, но порой разражалась проклятиями: «Боже мой, Боже мой, какой кошмар! Французские мундиры! Их знаки различия! По радио оскорбляют!», тетя Мими каждое утро, натянув тонкие чулки и короткую юбку, отправлялась на работу, а мама… где же была мама? Она где-то целые дни пропадала, исхаживая город вдоль и поперек в поисках сведущих лиц, или моталась, в замаскированной форме продолжая свой маршрут беженки, по разбитой грузовиками улице Юнгфернхайде. Поздно вечером она с ледяными ногами забиралась ко мне в постель.

Мне было приятно, хорошо на душе. Кораблик спокойно плыл по реке. Пожилой человек слева от меня курил, задумавшись о чем-то своем. Хотя река Св. Лаврентия в этом месте была так широка, что уже не видно было противоположного берега, я продолжала вглядываться в даль, шел сентябрь 1981 года, день был в разгаре. Поистине, какое значение имеют все эти вещи сейчас, когда я стою, устремив взгляд на стайку облаков со светлыми краями, что вместе с нами молча движутся по небу? Ветер ерошил мне волосы.