Книга жизни. Воспоминания - Гнедич Петр Петрович. Страница 13
— Какое жилье строилось у нас в доисторическую эпоху поселянами?
Но и курных изб не знает академист. Тогда Прохоров в отчаянии восклицает:
— А еще "исторический живописец"!
— Исторический, а вы спрашиваете все доисторический период, — возражает, насупясь, юноша.
Так он и получил удовлетворительную отметку, приведя в веселое настроение слушателей.
Историю мировых искусств читал Адриан Викторович Прахов [21], профессор университета. Это был увлекающийся, семитического типа, франтовато одетый, в белом галстуке, синем жакете и светло-серых брюках молодой человек в золотых очках. Он был специалистом по Элладе и Египту. Когда он поступил в Академию лектором, он еще не ездил с Голенищевым в Египет и повторял только то, что говорили Эберс и Шампольон. Когда появился впоследствии труд Перро и Шипье, он многое заимствовал оттуда. Свои выводы и взгляды он менял постоянно. То уверял, что египетская пирамида произошла из могильного кургана, причем четыре стены его были ориентированы сообразно четырем сторонам света. То начинал уверять, что прообраз пирамиды — кочевая палатка. Среди его научных сообщений проскакивали сказочные повести из книги Оппеля "Чудеса страны пирамид", и он их читал целиком с кафедры.
Лекции его начинались с половины девятого и с перерывом в десять минут шли до половины одиннадцатого. Я жил тогда в Николаевской улице, и чтобы поспеть к началу лекций, приходилось выходить из дома в половине восьмого, когда зимой на улицах было еще темно, горели фонари, — "конки" так рано не ходили, да их тогда было всего две линии: по Невскому и Большой Садовой. На Остров от Адмиралтейства ходили "щапинские" дилижансы, грохоча и встряхивая все внутренности. Мне приходилось ходить в Академию дважды в день: утром — на лекции и вечером к пяти часам в рисовальный класс. Итого выходило около 20 верст ежедневно. Но молодые ноги не уставали, и после вечерних занятий до поздней ночи засиживался я у знакомых. Когда Нева еще не замерзала, можно было накось, от памятника Петра до Румянцовского сквера переезжать на яликах, что на четверть часа сокращало время. Потом завелись сани, которые, подталкиваемые конькобежцем, быстрее лодки переносили на ту сторону реки по льду. Но ездить на этих санях постоянно не входило в студенческий бюджет: гривенник за версту езды был высокой платой, и потому академисты и студенты университета шагали по льду, запрятав руки в карманы ватного пальто и укутав шею башлыком или шарфом от резкого щиплющего северного ветра.
Прахов приходил в аудиторию тоже заспанный и сонным голосом вяло начинал читать об Озирисе и Изиде. Только напившись в буфете чаю, во время десятиминутного перерыва, он совсем просыпался, и вторую половину лекции читал живо и достаточно интересно. Три года курса не давали ему возможности добраться до эпохи Возрождения: он не успевал прочитывать даже античный мир. Таким образом, история живописи совершенно отсутствовала в академической программе. Молодые художники имели очень смутные сведения о Микеланджело, Леонардо да Винчи, Тициане, Давиде, Коро, Делакруа и Тернере — о них никто не говорил, и никаких сочинений по этому предмету тогда на русском языке не было.
Вообще критики искусств не было. То, что писали в газетах и журналах Стасов, Сомов, Суворин, Матушинский, Соловьев, — едва ли можно было назвать критикой. Потуги Прахова были красочны и живы, но он был ленив на писание и дал какие-то отрывки мыслей. Стасов, по образному уподоблению Григоровича, был вулкан, извергавший из себя клубы ваты. Буренин [22] прозвал его "иерихонской трубой"; правда, от его зычного рева не падали не только стены Иерихона, но и карточные домики. Удачнее всех характеризовал его А.П. Чехов, сказав, что Стасов обладает счастливою способностью пьянеть даже от помоев. Но Стасов был горяч, умел заражать и вопил так, точно проваливался весь мир, когда видел перед собой выпады неприятелей. Вот почему Стасов всегда имел вокруг себя единомышленников, которые также скоро отставали от него, как неожиданно к нему примыкали. Стасов напортил многим художникам. Писавши против "тормозов" русского искусства, он в то же время был бессознательно самым сильным тормозом. К несчастью, будучи человеком энергичным, умным, образованным, он ничего не понимал в искусстве и особенно в технике рисования. Он путал рамки литературные с рамками живописными и требовал анекдота (еще терпимого в литературе) в области живописи. Он восхвалял Н.Н. Ге, когда тот стал писать без натуры вихляющими растрепанными контурами. Он кричал о необычайном таланте Верещагина, выставившего свои пестрые коллекции: Ташкентскую и Дунайскую. Он еще в начале 60-х годов кричал, что Брюллов — ничтожество, а что Шварц — великий художник. Он много напортил Репину, который несколько раз подпадал под его влияние. Но на учеников Академии Стасов никогда не влиял. Только удивлялись: "Чего он беснуется — этот эпилептик!" А Якоби его звал "блохой на дыбах". Поэтому Прахова как критика читали и признавали. Он писал тогда в микешинской "Пчеле" [23], которую редактировал, то есть редактировал ее художественный отдел. Прахов всегда все делал наполовину. Поэтому и в "Пчеле" 1876 и 1877 гг. наряду с талантливейшими рисунками и превосходными гравюрами попадается рыночная макулатура. Как художественного критика все же ученики ценили Прахова больше, чем журнальных quasi-знатоков, в которых нет-нет да и проскальзывало самое безнадеждое дилетантство. "Точно бабушка внучке сладкий пирожок подносит и по головке гладит", — говорили про иные критические статьи этих писателей ученики Академии.
У нас в Академии Прахов исчез внезапно, кажется в январе месяце, не дочитав до конца курса.
Вместо него назначен был Е.А. Сабанеев [24], который потом чуть ли не в течение тридцати лет читал "историю искусств" в Академии. На вступительной лекции он скромно сказал:
— После такой светлой головы, как Адриан Викторович, мне очень затруднительно принять эту кафедру, и я попрошу у моих слушателей снисхождения.
Он как архитектор налег на зодчество, по преимуществу. Впрочем, он предложил нам готовиться к его экзамену по литографированным запискам И.И. Горностаева. Груз знаний выходивших из стен здания "свободных художников" был более чем легковесен.
Перспективу читал Ф.А. Клагес, [25] он же был и библиотекарем Академии. Иногда он выставлял свои перспективные, или "ландшафтные", виды на выставках. Безукоризненная перспектива не мешала ему изображать деревья с листвой, напоминавшей икру, густо окрашенную французской зеленью. Он рисовал желто-розовые развалины, темно-синюю воду, голубые горы и курящиеся вулканы. Кажется, картины его никогда не находили сбыта и украшали только стены его знакомых. Он вечно ходил с крестом на шее, громил Айвазовского за незнание перспективы и, брызгаясь слюной, с пафосом кричал, картавя на всю аудиторию:
— Все портреты Крюгера и Доу — ложь! Там два горизонта. Да! Лицо написано с горизонтом, который приходится на уровне глаз, а фон — с горизонтом ниже колен фигуры! Ложь!
Как библиотекарь он был любезен и обязателен. Но едва ли он приносил пользу самой библиотеке. Его пополнения и выписки были также ненужны и сухи, как его деятельность. Художественные журналы или не получались, или тщательно им прятались — по крайней мере, их никогда нельзя было получить. Зато Густава Доре, во всех изданиях, он рекомендовал усиленно, особенно "Божественную комедию" Данте и Басни Лафонтена. Он восхищался, втягивая голову в плечи:
— Фантазия и воображение у Доре феноменальны. Но тут же прибавлял:
— Но перспектива сильно хромает!
Преподаватели с нами говорили мало. "Тайны творчества" оставались тайнами. Да, впрочем, может быть, никаких они тайн и не хранили, и никаких "ключей знания" у них не было. Общения, любви между профессорами и учениками не было. Симпатизировали Чистякову, пускавшему в ход свои загвоздки. Охотно ходили на лекции всемирной литературы Эвальда, превосходного чтеца. Но искреннего энтузиазма не проявляли в своих отношениях ни к кому.