Один день солнца (сборник) - Бологов Александр Александрович. Страница 2
Лина, подталкивая выводок к дому, увидела на крыше Костьку и так же, как только что мать на Лизку, — испуганно. и зло закричала:
— Куды ты выперся, ирод! Слазь счас же!.. Пожар на весь город, а он вон тебе что!.. Погоди, мать с работы придет, она тя, апостола, погреет…
У Кофановых хлопнула дверь. Плача, пробежал еще кто-то по улице.
«Шпионы… шпионы…»— прошелестело понизу — по палисадникам, дворам и закоулкам, по листьям замерших кустов. И обдало душу липким холодом, как если бы вдруг оказался среди ночи в глухом незнакомом месте, где каждый звук неожидан и неясен и даже собственные шаги отдаются по-чужому… Или, может, это послышалось Костьке — то, о чем только и говорили в последние дни на работе у матери, предупреждали по радио, толковали соседи, сходясь по вечерам у колонки?
Он бросил последний взгляд в сторону маслозавода. Любопытства наблюдать пожар не было. Не было желания с острой и вместе с тем сладостной тревогой торопиться к огню, чтобы успеть увидеть его безжалостную, необоримую силу, почувствовать беспомощность людей перед его слепою властью.
«Шпионы…»— Костька мгновенно скатился с крыши и влетел в комнату. Маленькая сестренка уже проснулась, она хныкала и ворочалась, пытаясь освободить спеленутые руки. Костька сунул ей в рот выпавшую пустышку и быстро вернулся к двери, заложил в гнезда литой, отполированный ладонями деревянный брусок.
С того часа жизнь и переломилась, это Костька мог сказать совершенно определенно. Словно чудовищным лезвием рассекли ее на две части — довоенную и сущую. И довоенная, немудреная и ясная, разом отошла, отодвинулась за какую-то далекую стеклянную ограду и сияла оттуда неправдоподобно теплым светом. Там, за этой сверкающей стеной, осталось высокое звонкое небо с неторопливым бегом облаков, привычные утренние звуки просыпающегося города и томительное предчувствие грядущих радостей каждого нового дня в кругу милых сердцу приятелей. Остались первые тайны и первые прозрения — знаки пробуждения новых, неведомых доселе, сладко тревожащих сил. Остались прежние заботы и забавы…
Рыжоха встретилась Костьке и перед самым уходом из города. Все привычное глазу — люди, дома, трамваи, машины — словно бы вдруг потеряло опорный стержень. Трамваи носились безо всякого расписания, иногда проскакивая привычные остановки. Суетились люди, густо набегая в проулки и скапливаясь на площадях в неурочные часы. Болтались на заборах плохо притиснутые газеты и плакаты.
— В деревню? — закричала Рыжоха от своего дома, увидев, как долго запирает двери и проверяет верность замков Ксения, Костькина мать.
Костька утвердительно кивнул. На руках у него была туго завернутая в тонкое одеяло Ленка. Рыжоха видела, как тяжело ему держать в одной руке сестру, в другой — большую, набитую доверху корзину.
— А вы? — Костька вроде бы и не произнес слов, а только вскинул голову и показал глазами на дорогу.
— Не-е, мы остаемся, — без заметного страха отозвалась Рыжоха и поглядела на свои окна, за которыми проглядывались плоские лица приникших к стеклам Личихи — Рыжохиной матери — и ее деревенской сестры, заявившейся накануне.
Рыжоху сердито поманили из-за окна. Она шмыгнула в приотворенную изнутри дверь. А Костька, передав Ленку матери, перехватил поудобней плетеную ручку и, не имея сил нести корзину отстранив от ноги, пританцовывая, заспешил следом.
За спиной у Ксении висел мешок, на лямки пошла светлая тесьма, долгое время хранимая в комоде на всякий случай. Вот он и пришел. Тесьма не очень широка, да все не веревка — меньше врезается в плечи.
Ксения приостановилась, подсадила свободной рукой груз у поясницы и поймала витую дужку корзины.
— Ничего, сынок, терпи, — сказала она, сдерживаясь, чтобы не обернуться, не поглядеть еще раз на родное гнездо, где оставляла не только обжитые до слепого осязания потертые углы и пороги, но и немалую долю своей души, впитанной старыми стенами за долгие годы жизни. Однако не пересилила тяги, задержала шаг, оглянулась. «Сохрани бог… сохрани и помилуй…»— шевельнулись губы так же точно, как шевелились когда-то у матери, испрашивающей у судьбы милости.
За пыльным элеватором, где шоссе крутым загибом уходило под железнодорожные мосты, кипел затор. Гудели машины, ругались люди, и, перекрывая их хриплые голоса, ревел скот. Большой гурт живым наплывом запрудил горловину тоннеля. Измученные гуртовщики хлестали палками голодных, давно не доенных коров, пинками расталкивали овец. Многие коровы хромали — копыта их были сточены до живого.
Пешие беженцы взбирались на насыпь и переходили пути поверху. Так поступила и Ксения. Она с трудом поднялась на полотно — подъем был крутой. Внизу, в пыли и жару, копошилась никем не управляемая зыбкая масса. Как искры из костра, вырывались из общего гула хриплые отчаянные крики. Подпирая передних, не видя, что там, в голове, происходит, беспокойно и требовательно сигналили шоферы все новых, подходивших от города машин.
Ксения остановилась. Передав сыну живую ношу, вытерла уголком одеяльца потное лицо, еще раз — за насыпью уже ничего не увидишь — поглядела из-под руки в сторону дома. Солнце набирало высоту — глазам было тяжело… Дальняя застройка расплывалась в сизом мареве.
За вторым поворотом шоссе — город уже отступил — они перебрались через кювет и, пройдя немного, устроились на отдых. Костька снял рубашку, полевой ветерок быстро высушил легкий детский пот. Ксения обтерла белой тряпкой лицо и шею, влезла рукой за ворот — там было горячо и влажно. Распеленутая дочь беспокойно сучила ногами и всхныкивала — требовала еды.
— Сейчас, сейчас… — отдуваясь, подала голос Ксения. — Эта уж свое не пропустит.
Она расстегнула ворот пошире, прижала тряпицу к грудной впадине, потом достала грудь.
Костька глядел на дорогу. На взгорок, натужно ревя моторами, взбирались две перегруженные полуторки, следом за ними тянулись другие машины. Люди двигались по обочинам, их было немного — редкая прерывистая цепочка, женщины и дети, как и они, Савельевы.
С той стороны, где они выбрали остановку, к шоссе подходила молодая березовая рощица, что и привлекло Ксению. Она расположилась под первым же деревцем, в тени.
С поля изредка подувало плотным, полным жарких запахов воздухом, словно где-то далеко взмахивали огромным опахалом. Заглушая шум дороги, в траве гудели шмели, стрекотали кузнечики живо шелестела на гибких ветках березы свежая листва. Ничто вокруг не напоминала о беде: в полную силу дышало пестрое разнотравье, обжитое невидимым глазу, но голосистым миром, покои й лад которого не поколебались, кажется, ни на волос. Густели после полудня горько-пряные запахи, ярко светило близкое горячее, солнце.
«Может, и зря ушли? — подумала, оглядываясь вокруг, Ксения. — Зря дома побросали? Как все там будет без глазу? Может, все же, и не дойдет до нас, задержат где — вон сколько людей к фронту погнали…»
Она остановила взгляд на шоссе и удивленно произнесла:
— Костя, сынок, что это там такое?..
В их сторону, роняя на ходу пожитки, быстро бежали от шоссе перепуганные люди. Некоторые оборачивались, глядели на небо и, пригибаясь к траве, не разбирая пути, бежали дальше, к березняку.
— Ложись! Ложи-ись!.. — кричал и махал им рукой худенький старичок, пытаясь остановить бегущих. Но его не слушали, не обращали на него внимания, и он тоже, пересиливая одышку, продолжал трудно бежать к спасительной роще.
Видимо, в то же самое время, как Ксения увидела бегущих в ее сторону людей, она услышала и сухой треск. Низко над шоссе пролетели два самолета. На их длинных боках были ясно видны чужие знаки — на желтом пятне ровные кресты. Сухой треск — были очереди их пулеметов. Раздались испуганные крики, сбилась с хода и завалилась в кювет груженая полуторка. Повеяло смертью…
— Ложи-ись!.. — задыхаясь, сипел старичок.
Прижимая дочку к груди, сгорбившись, Ксения бросилась вместе со всеми к лесу. Костька обогнал ее, он несся напрямик, по высокой сухой траве, сбивая метелки кипрея.