Один день солнца (сборник) - Бологов Александр Александрович. Страница 31
Когда Вовка пришел к Гаврутовым, Валькина мать промывала Костьке лицо и разбитую голову. Он сидел, склонясь над тазом с водой, в котором тетя Нина смачивала тряпку, и никак не мог пересилить перехватившую горло спазму. Вовка просто онемел, решив, что таз полон крови. Он побледнел, но, постепенно придя в себя, попросил немедленно рассказать, что произошло, считая, что Костька попал под какой-то взрыв.
Возвращаться домой в таком виде было страшно, надо было дождаться ухода матери на работу, и сидеть с Ленкой отправился Вовка. Ко всему прочему куртка, недавно купленная матерью на базаре, оказалась располосованной по всей спине, — видно, хрипун успел черкануть по ней бритвой, когда Костька валялся на тротуаре. Тетя Нина взялась возиться с нитками.
Валька был испуган и зол, будто избили его самого, тем более что мать к его пущему стыду и обиде не раз повторила при всех:
— Вот и тебя так носит черт знает где!..
Это было несправедливо, все это знали, но ни оправдываться, ни вообще говорить на эту тему язык не трогался.
Прежняя часть, стоявшая в Городке, так и не возвратилась с фронта: либо там ее всю расколошматили, как говорила Нюрочка Ветрова, либо, потрепанную, перевели в другое место. Она была тыловой, не требовалось особой грамотности в этом смысле, чтобы определить ее вид: грузовики перевозили обмундирование, какие-то материалы, ящики, пакеты, даже мотки веревок и тюки с чистой ветошью. Бывало, у груженых машин и ночью не выставлялась охрана: такую ценность, видно, имел груз.
Но Городок недолго оставался тихим. В одну из ночей легкие дома на его немощеных улицах задрожали от рева моторов и лязга гусениц. Когда наступило утро, все увидели машины на гусеничном ходу, там и сям приткнувшиеся к ограде, к большим домам, к развалинам Сергиевской горки, несколько их осталось за стеной у Базарных ворот. В течение дня тягачи с кузовами расползлись по удобным местам: в дополнение к бывшим, чуть ли не в каждом тупике солдаты вырыли новые укрытия и, как уже стало привычно глазу, — моторами вперед — загнали в них машины. Школу, стоявшую неподалеку от Рабочего Городка, где до войны училась ребятня всей округи, детский сад, домоуправление, многие личные дома немцы заняли под жилье; и если в первое время расквартировщики прикидывали, где и как можно потеснить хозяев, теперь из облюбованных домов людей выселяли без разговоров. Постояльцы, как верно говорила Нюрочка, стали не те.
К Савельевым на постой поначалу не определили никого, Ксения даже решила, что их дом обошли по ошибке, пропустили в суете, и с этой мыслью и ушла в клуб на уборку. И была удивлена и расстроена, когда, вернувшись к сумеркам домой, увидела поджидавших ее на крыльце ребят и узнала, что квартиранты у них все-таки объявились.
Когда Ксения, полная тревоги, прошла в дом, в полутьме на кухне она увидела сидевшую у печки… Личиху. Рядом с ней на второй табуретке сидела дочь.
— Вот те на… — только и сумела она выговорить. — Как же это так?
Личиха тяжело вздохнула и осталась сидеть Молча, потом, когда хозяйка, принеся из комнаты сиденье, устало опустилась у стола, не выдержала и всхлипнула, прикрывая глаза снятым с головы платком. Валентина втихомолку глядела на нее и морщилась.
— Вот, — сказала Личиха, высмаркиваясь и утираясь тем же углом платка. — Выгнали… Из своей хаты выгнали… К тебе определили.
Ксения молчала.
Личиха покашляла, прочистила голос, но продолжала со слезой:
— Некому заступиться тепере… Как Егор утоп, так и все пошло прахом, вся жизня моя сменилась…
— Конечно… — Ксения не знала, что говорить. Где-то в глубине души ей жалко было Личиху. Свежи были в памяти дни, когда металась она по берегу и выла, выискивая по течению мужнино тело, спускалась по реке через весь город до самой Прокуровки, где многие льдины вынесло на заливные луговища. И все причитала, все кляла себя в голос за то, что не отговорила его от отчаянной затеи. Ходил слух, что и сестер ее в деревне не обошла беда, что у младшей сгорел дом.
— Может, в сарайку мы пока? — проговорила Личиха. — У меня-то они и ее заняли, загрузили всю ящиками и замок свой навесили. А счас и ночами теплей стало… А там как бог даст…
— Смотри…
Ксению охватили усталость и равнодушие. Все-таки есть на свете какое-то странное предчувствие, подумала она. Вот сегодня, пока она — безо всякого просвету и желания, с большой натугой, ну просто через силу — протирала слабой хлоркой полы и стены и полдня расставляла по-новому тяжелые связки кресел (на вечере, как ей намекнули, ожидалось большое начальство и награждение солдат орденами), она отчего-то начала бояться конца дня, точно он мог принести ей новую беду. Какую еще, господи? Когда увидела хитроглазых ребят на крыльце, успокоилась, но покой оказался лишь до порога…
— Тут ведь теперь не поймешь, кто и хозяин: и самою могут из собственной хаты выпереть.
— Ой, да-а!.. Да-а!.. — Личиха опять, вспомнив свои дела, приткнула к носу платок и всхлипнула. Но скоро отняла, задышала ровней. — Ты иди пока, — обернулась к дочери, — счас пойдем вещи носить…
Валька тут же поднялась и вышла. Личиха слегка привстала и снова села — узкая табуретка была не по ней — и уже с большей смелостью продолжала:
— Он ведь и к тебе захаживал… Все пьяный открывал…
— Кто? — Ксения откликнулась машинально, в следующую же секунду уже все уразумев.
— Егор мой…
— Ты не заводи об этом разговор. Тут все не про него лежало!.. — Старый витой стул чуть не завалился от быстрого движения Ксении. Она встала и шагнула — сама не зная куда: к зальной двери, потом к выходу. — Он муж твой был…
— Да уж теперь что?.. — Личиха сделала такое лицо, что, дескать, она все стерпела и стерпит и что, если уж правда грех, то и не вспомнит больше ничего, что было, но изгонный бес все-таки успел потянуть за кончик языка — Но вот ботики-то разве сама нашла где?.. Я себе их глядела поносить, да малые, не пошли…
Ксения вслед за ней опустила глаза к ногам: поношенная, пыльная обувка на все мокрые и сухие дни — потому как была одна-единственная — давно носилась как своя. Куда да и зачем было девать это напрасное Егорово даренье? Решилась оставить себе, хотя и знала: совесть без зубов, да грызет. Вот и вылезла наружу. А чего же говорить-то теперь? Кто рассудит-то да поймет?
Она сумела сделать сухой горячий глоток, заставила себя смолчать и пересилить обиду. Но как же они вместе толочься-то будут тут? Похлебку-то Личиха где себе варить будет, не в сарае же? А вещи какие собралась при-несть? Надо снова сесть и сказать, постараться быть спокойной…
— Нехорошо говорить про мертвого чего ни есть, ему и так не слаже всех, такая уж судьба, неизвестно еще, что с нами будет.
— Ой, да-а!.. Да-а!..
— И давай не касаться этих разговоров, я тебе уже сказала. Хождение его ко мне было пустое, я тебе поклянуться могу, чтоб ты перестала думать. А что он принес тут… раз и два: и вот, что ношу, потому что ноги не во что было сунуть, и хлеба буханку, и еще тут одна вещь — не знаю с кого и на кого, эта цела, можешь сразу взять — все верну, когда заимею, до крошки последней…
Личиха молча качала непокрытой головой, смотрела широкими глазами, и Ксения никак не могла избавиться от мысли, что та не понимает ее так, как могла бы понимать совсем недавно. Словно бы порча какая коснулась ее издалека и то проявится, как цвет на лице, то опять уйдет внутрь, не давая уравновеситься и успокоиться. Но это было не так.
Не сблизившись за долгие годы соседства, сталкиваясь случайно, почти не обмениваясь при этом ни единым словом, Ксения просто не знала и не понимала Егорову жену, о чем, впрочем, и ничуть не жалела. Это была женщина совершенно иного склада: когда, к примеру, кто-нибудь говорил ей что-либо понятное и веское, она вполне осмысленно воспринимала речь и, казалось, соглашалась с доводами собеседника, но стоило тому замолчать, а ей опять остаться со своими мыслями, она — человек подозрительный и мало кому верящий — словно бы сразу забывала доказательства и советы и снова каменела на опоре собственного опыта и инстинкта.