Один день солнца (сборник) - Бологов Александр Александрович. Страница 46
Но, опустив ладони на тяжелую холодную книгу и напрягши самые кончики пальцев, она почувствовала, как по ним побежали, устремились к ее сердцу острые нити ее собственной и многих других судеб, тайна которых скрывалась под толстой негнущейся крышкой. Вот она сейчас освободит пальцы, снимет руки и выпустит на свет сказочных птиц минувшего. Сказочных, потому как что минуло — словно и не было, не вдохнешь его более пряным ветром детства, не тронешь благодарными перстами, и байки о житье-бытье в вечной памяти — только сладкий туман успокоения.
Ольга отвернула переплет…
На левой стороне от руки наискосок было выведено: «Лиде и Мише Минаковым в их знаменательный день от семьи Приваловых». Ниже стояло число — выходит, к пятилетию свадьбы. Ольга еще в прошлый приезд видела альбом и надпись, конечно; хотела спросить у сына, кто это такие — Приваловы, да как-то не спросила. Все карточки тогда неровной пачкой, раздувая книгу, лежали у задней корочки. Теперь фото были отсортированы и укреплены на плотных картонных листах. Лишь небольшая стопка их — разномастных, потускневших — так и задержалась на старом месте в тылу, за последней страницей. Ольга к ним и приклеилась глазами.
По обороту первой же карточки увидела: Георгий. Вон и год его рукой поставлен: «1936», как и на той, что у нее в комоде хранится и тыщи раз просмотрена. Ниже развалистыми буквами: «Супруге Ольге и нашему будущему сыну».
И правда ведь сын оказался. Напророчил. А в ту пору, когда фото прислал, она еще жила со свекровью, приготовлялась к первым родам. Это сколько же лет было-то? Ей самой-то? Тридцать шестой год, лето… значит, двадцати двух еще не было? Ну да. А баба Мотя все боялась — не доживет, не увидит своего третьего колена. Ее, как чахоточную, отселили от них года за два до службы Георгия, но она, с баночкой-плевательницей в кармане жакетки, раз в неделю навещала их. С палкой ходила, останавливалась, отдыхала по дороге. В финскую она и умерла, совсем высохла, как хворостина.
Полина Андреевна, свекровушка, царство небесное, каждое утро шла к матери, уповала: не отмучилась ли? Отмучилась наконец.
«Хорошо помню, хорошо помню», — словно оправдываясь перед кем-то, шептала Ольга, глядя на пожелтевший портретик Георгия, а думая о его бабке Моте, прабабке своих детей.
А Георгий здесь — на действительной. Глаза сощуренные, козырек фуражки на самых бровях, — видно, в солнце снимался. И легко определить, как он пытается улыбнуться. Губы чуть тронулись, погнулись маленько, — скорей всего, фотограф и подначивал его: чего, мол, сидишь, как истукан.
Голова у Георгия вытянутая немного, виски костистые, плоские. Как и у Саньки. У Михаила круглее лицо и скулы острее. И у Зинаиды с потягом виски, — особо видно, когда волосы заберет назад покруче. Это что же, значит, и Санька от бабы Моти кое-что взял в лице? Выходит, взял. Чудно, колодка одна, а каждая обувка на свой манер.
Ольга усмехнулась. И хотя следующая ее мысль была горькой и тягостной — ей подумалось о том, что вот уже и Мишка, и Санька переросли годами Георгия, скоро Зинка обгонит, и как это несправедливо и ужасно, «как жалко-то, господи!»— она так и не складывала губ, морщила в теплом удивлении лоб и переносье и перекладывала, разглаживала рукою гладкие картоночки, доносящие до нее удивительно отрадный вкус прошлого.
Старых карточек было немного, десятка полтора, — отделенных Михаилу еще в отрочестве, во время учебы в техникуме, и пересланных матерью в начальные годы его самостоятельной жизни.
Ольга взяла в руки тоненькую, с отломанным уголком фотографию. Мишкин класс, и он сам — сбоку в верхнем ряду. В старой вязанке, застегнутой у ворота, с заштопанными локтями. Цельными годами в этой вязанке ходил. Это в каком же они? Ага, в шестом. После девятого он решил специальность приобретать, в техникум уехал.
Мишка учился хорошо, — никогда в школу не вызывали и не ругали, как других. Все правильно, поэтому один и получил полное образование. Высшее — выше уже нету. После техникума поработал и дальше учиться надумал. И Санька мог бы тоже лучше учиться, тут уж и жить стало легче, да больно ветру много в голове было. Все сквозь пальцы утекло. Мишка б — тот не выпустил, не-ет… Эхма…
А вон Коля Подчуфаров — с ним Мишка был ближе всех, Докукин, вон — этот, дай бог память… нет, забыла… Вот Литков, Сережа, Вера Видулина… А вот и Тамара. Тамара…
Ольга воскресила в памяти тех одноклассников сына, с которыми до сих пор изредка сталкивалась в городе: на вокзале, где работал дежурным потучневший, мешковатый Докукин (имени его Ольга не помнила), около стадиона — тут она встречала иногда Сергея Литкова, ставшего футбольным тренером. Литков рано облысел, еще парнем, потому-то, видно, и играть сам вскоре перестал и переключился на обучение других. Он, кивая головой в ответ на Ольгин поклон, смутно представлял себе, с кем здоровается, — память никак не возвращала нужных минут из детства, — но делал это всегда охотно и приветливо.
На Тамару Позднякову, девочку, сидевшую в центре снимка рядом с учительницей, Ольга смотрела очень долго; притаив дыхание, вглядывалась в крошечное светлое пятнышко лица, угадывая в нем хорошо знакомые ей черты взрослого человека.
В свое время она видела Тамару часто — были, можно сказать, соседями, жили в двух кварталах друг от друга. Удобнее всего в город было идти через второй проулок, и Ольге по пути на завод волей-неволей приходилось миновать большой, с четырьмя окнами на улицу, дом Поздняковых. В те же утренние часы торопилась в свою лабораторию и Тамара, — она была микробиологом. Когда случалось им встретиться глазами ц Ольга поспешно произносила одно и то же: «Здравствуй, Тамара», та коротко и тихо отзывалась: «Доброе утро» или «Добрый день»— и уходила своей дорогой, уходила быстро, не оглядываясь, не оставляя и намека на возможность добавить или воспринять еще хотя бы слово.
В первое мгновение у Ольги стыло сердце, она теряла власть над своим лицом и выглядела, как осознавала позже, нехорошо, глупо, и почти непроизвольно вырывавшееся приветствие «Здравствуй, Тамара», только усугубляло ее смущение.
Но Тамара удалялась — словно таяла, и Ольга, со стеснением в горле, потерявшими твердость шагами шла следом.
Потом Тамара куда-то исчезла, ни разу не попадалась она Ольге на глаза. Оглядываясь на высокие, ровно занавешенные окна ее дома, Ольга не замечала никаких видимых изменений, новых примет в его привычном облике, но, с другой стороны, его обособленность, тихость, пустота крупного скошенного крыльца, которое давно не использовалось (ходили через двор), приобрели вдруг для нее новый, тревожно-таинственный смысл.
Она вроде бы различала за застывшими шторами какое-то зыбкое движение, улавливала горячечный шепот и горькие вздохи. И долго еще, пока суета большой улицы не подхватывала и не закручивала ее в гомонящем водовороте, ощущение неясной вины и тревоги не покидало Ольгу. «Кругом виноватая»— так бы определила она свое состояние в эти минуты. Человек совестливый, Ольга многие чужие вины перетапливала в сердце как свои, оттого душа ее редко пребывала в равновесии и покое. Никогда не удавалось ей совершенно забыться и спокойно, быстро и глубоко уснуть вечером, отойдя от действительных забот и мнимых.
…Михаилу было уже двадцать пять лет, и он уже заканчивал институт. Отдых у него был небольшой, недели полторы, а до этого он без малого два месяца проработал со стройотрядом в Белоруссии. Он купил себе выходной костюм и — что было для него не совсем обычным — все эти полторы недели прожил праздно: купался в речке и пролеживал по нескольку часов на пляже, ходил в кино, гулял по городу.
Однажды возвратился домой далеко за полночь, на манер Саньки, — у того в свое время это было в порядке вещей, особенно в последние дни перед армией.
— Сынок, я уж беспокоиться стала, — сказала Ольга, отворив дверь.
Михаил вытянул руку к притолоке, согнулся и на ходу ответил:
— Да брось ты, мам, что со мной случится?..