Один день солнца (сборник) - Бологов Александр Александрович. Страница 51

Мишка покосился на сидящего напротив матери деда — Труфанов носил усы, — тот был грустен, смотрел без улыбки и как-то поверх Мишкиной макушки.

За нею, за этой выстриженной от вшей макушкой, Семен Федорович видел другие, милые сердцу лица: дочери Нади, годом-полутора постарше, жены Алевтины. Алевтина погибла в Богородицке, где задержался их направлявшийся в Башкирию поезд с детсадовской детворой.

Она сопровождала свою старшую группу, в которой находилась и Надюшка. Ветку на Узловую немцы разбомбили, и станция в Богородицке была забита эшелонами.

Обо всем, что там случилось, Труфанову написала другая воспитательница, Капустина, отправленная с садиком вместо заведующей. Не приведи судьба читать такие письма — словно мог бы, да не смог принять беду за близких и любимых, и словно вина тут — твоя, полная и неискупимая. А что же там пережито? Той же Лизой Капустиной, метавшейся в огненном аду у разбитых вагонов, надсадившейся от долгого, тщетного зова, а потом по платьичкам да по волосикам узнававшей среди убитых своих?

Оглушенный страшной вестью, Труфанов точно наяву увидел картину несчастья на далекой незнакомой станции и это представление всякий раз оживало в нем, как если бы озарялось вдруг вспышкой света.

Алевтина погибла, — Лиза Капустина, не выбирая слов, все, как было, написала об этом. Ей тоже, видно, не просто дались горькие строки. Но она ничего не сообщила о дочери, и Семен Федорович более года ничего не знал о ее судьбе. Город их оказался в полукольце, в прифронтовой зоне, и выехать на розыски эвакуированных — что он порывался сделать — Семен Федорович не смог. Многие письма его, посланные в разные инстанции и большей частью наугад, остались без ответа.

И вот, как это сплошь и рядом бывает, когда он уже стал терять последнюю надежду на отыскание следов дочери, она отозвалась. Вернее, не сама она — Надя и писать-то еще не умела, — но так уж Семен Федорович воспринял весточку из Аральска, где осели долго плутавшие по чужой стороне остатки Алевтининого детсада. Письмецо прислала женщина, взявшая Надю и с нею еще одну девчушку на временное воспитание, и шло оно к адресату долгими окольными путями — было к тому много всяких причин. Сам же Труфанов слал свои отчаянные запросы в Москву да в Бирск, первоначально определенный конечным пунктом вывозки детей.

— Надюшка нашлась, мать честная, — сказал неровным голосом Семен Федорович, порывисто берясь за бутылку, и видно было, как задрожали сразу его пальцы, нашаривающие удобный захват плотно скрученной бумажной затычки.

— Ой ли? — Ольга, точно не веря, отчего-то замотала головой и замолкла, ожидая еще слов — потверже, повесомей.

— Нашлась, мать честная…

Семен Федорович почувствовал, что известие о Надюшке искренне взволновало и обрадовало Ольгу.

Эту женщину он заметил давно, и она вызвала в нем теплые чувства. Вначале он выделил ее в бригаде за какое-то стихийное, чисто пчелиное трудолюбие и добросовестность. «Жизнь не обкатала, — подумал еще, — научится искать, где глубже». Но время шло, а Минакова не менялась, и Труфанов поглядел на нее повнимательней.

Вообще-то говоря, если бы пришлось отвечать на вопрос, отчего все-таки остановил внимание именно на этом человеке, Семен Федорович едва ли бы нашел, что сказать. В самом деле, как ощутить то мгновение, когда в глубине души незаметно колыхнется спокойная гладь, тронется и тут же растает неясный мотив? И непонятно, что это было. И было ли что? И вот новое дуновение, явственнее напев, но он вроде бы уже знаком, — значит, мелодия родилась ранее? Отчего и когда?

Труфанов, трудно переживший смерть жены, вконец отчаявшийся в долгих бесплодных розысках дочери, был далек от желания искать утех с женщинами. В цехе их было полно: и у станков, и в инструменталке, и на подсобке — везде работали женщины. В его собственной бригаде их было четырнадцать, и половина — молодых; и иные не прочь были отозваться на внимание и ласку. В глазах Минаковой бригадир этого не видел.

«Зайди в конторку», — говорил Труфанов кому-нибудь из своих работниц, и редко какая, направляясь за ним вслед, не подмигивала соседкам, не вздыхала притворно: «Эх, жаль, все видно да диванчик маловат…»

И Ольга не раз заходила в застекленный скворечник, на котором, в полстенки, висел красный плакат «Все для фронта, все для победы!», разговаривала с бригадиром у всех на виду. А однажды пришла и поняла, что вызвал ее Семен Федорович якобы по делу, а вроде бы и нет, просто так. И Семен Федорович понял, что она сразу почуяла это, и стал серьезно разъяснять ей что-то давно ясное по работе, а от этого еще более неловко стало и ей, и ему самому.

«Ладно, Семен Федорович, я пойду», — сказала, выждав момент, Ольга и, проходя мимо согнувшейся у станка Углановой Таси, покосилась: не заметила ли та чего.

С того дня, считай, и проявилось их взаимное расположение, явно взаимное, потому что и в Ольгиной душе шевельнулось что-то, уже наперед готовое к движению, только коснись, тронь его… И вот оно, касание, — сердце не проведешь…

Однако, будучи человеком строгой нравственности — перенятой от крестьянки матери и упроченной честной жизнью с Георгием — и сдержанной по натуре, Ольга, угадав в себе неведомый доселе интерес к бригадиру, тотчас воспротивилась этому и даже немного оробела. До той поры она и помыслить не могла о чьем-либо ухаживании или, допустим, о своем увлечении кем-нибудь. Это, считала, дело девичье. И всякие чудеса, которые — кто со злобой, кто со смаком — расписывают бабы в цеху, если и творятся на белом свете, к ней, Ольге, не имеют никакого касательства. Она и нескладный вызов в конторку заставила себя забыть. А когда неловкость от него несколько приутихла, чтобы вчистую разделаться с двусмысленным ощущением, даже подтрунила над собой: «Двое детей, господи… И туда же!»

Но именно эта мысль и обескуражила ее. Туда же? Значит, повело-таки, потянуло?.. Добро хоть детей вспомнила, забывши про мужа и про все… Ну де-евка!..

И странное дело, чем больше вроде бы распалялась Ольга и честила себя за легкомыслие, тем на поверку спокойнее становилась. Забота о куске хлеба поглощала почти все силы, и если что и уживалось рядом с этой заботой, оно казалось мелким, пустяковым, не заслуживающим особого внимания и тем более серьезного волнения. Так она в конце концов оценила интерес к себе Труфанова, и свою ответную бездумную симпатию.

В цехе все было пропитано металлической пылью, и к концу рабочего дня лицо у Ольги становилось серым. Пыль скапливалась возле рта и носа, оседала у век, и когда назавтра перед сменой Труфанов глядел на снова чистую, ровную, без единого пятнышка кожу Ольгиных щек, он и сам словно бы светлел душой.

Минаковой не было и тридцати. Семен Федорович узнал в кадрах даже день ее рождения, сам он был заметно постарше, особенно внешне. На соленые подначки и фривольные шуточки своих работниц он, сохраняя тон и настроение, отвечал так же игриво и вольно. С Ольгой двусмысленности, и тем пуще непристойности, не получались — ей ровно бы было просто не до них. И Труфанов видел в этом, как и в отсутствии во всех поступках Ольги всякого рода маленьких хитростей, которыми обыкновенно не гнушались другие, основное достоинство ее натуры.

Но о ее характере Семен Федорович вспоминал разве что на досуге. В цехе, в суете и хлопотах по наладке изношенных станков, разживе инструментом, утряске планов и дележке нарядов и целом ворохе других всечасных дел, встречая развозившую металл Ольгу, он коротко и очень живо, чтобы хоть как-то успеть утолить потребность, смотрел на нее и переживал нечто такое, что можно было выразить словами: «Ну, вот и поглядел, вот и хорошо», или «Вот и ты… и спасибо тебе за это». Ему хотелось своей рукой стереть у нее с верхней губы налет железной пыли, подвезти за нее тележку с заготовками, пригласить в конторку…

Ольга была моложе; если подумать, она даже могла годиться бригадиру в дочки, но в какие-то моменты он видел в ней совершенную ровню себе и, более того, ощущал ее необъяснимое внутреннее превосходство, особенно в минуты сомнений в возможной взаимности.