Один день солнца (сборник) - Бологов Александр Александрович. Страница 74

Тут и пришла Настя Шулягина, предложила перейти к ним в кондукторский резерв, в проводники. Жизнь сулила другую, и уж что-что, а с топкою будешь: каждому железнодорожнику ежегодно уголь выписывают, паек в поездку дают. И билет, кроме того, бесплатный — куда хочешь поезжай…

Уговорила, хотя поначалу страху было хоть отбавляй. Военное время не теперешнее, не уйдешь с работы, пока сами не отпустят или выгонят. Пришлось покланяться в ножки начальнику цеха, всю судьбу свою рассказать — так вышло. У него тоже, знала, не все ладно сложилось в жизни, тоже исстрадался человек, хоть и пост имел высокий и жил, не в пример ей, обеспеченно. Это, видно, и помогло, потому что сначала и разговора об увольнении вести не хотел. Подыскали ей на замену ученицу. А она уж и колебаться стала: не будет ли промашки оставить насиженное место…

Дай бог Насте здоровья, дай бог здоровья!.. Даже и представить себе невозможно, как выжила бы с детьми, не перейди по ее совету в резерв. Все думали: быстро воспрянут после войны, — а в какой нужде оказались? И если бы кто-нибудь на выбор, на судьбу — не сладилось, не вышло, потерялась под ногами опора, — тут другие не дадут помереть, вытянут родные и знакомые, не пропадешь среди людей. А то ведь все поголовно оказались в тупике — так все выжало, все измочалило в жизни.

Ничего о себе нельзя загадывать вперед — жизнь может сто раз перевернуться. Сколько раз училась этому, а все забывала, разукрашивала будущее, как могла, а потом обжигалась и горевала: все красивые загадки и засыхали на корню…

Вот с Мироном Настиным… Как же у них с Настей все было ладно и складно — душа радовалась. Зависть людская брала — мне бы вот так, хоть на один зубочек… А с Мироном несчастье! На двадцать минут опоздал по вызову на паровоз — кочегаром был, — и сразу — суд, штрафная рота. Уже довоевывали, последние дни шли сообщения с фронтов, а ему хватило. Так и лег, видно, в самом Берлине, будь он трижды проклят… А уже плановал строиться, шлаку со станции навозил, доски собирал для опалубки…

Ей и самой все чудилось с тех пор, что может вдруг опоздать или заболеть без температуры или других явных признаков и угодить, как Мирон, в какую-нибудь беду. Эдаки законы были крутые — все каралось, чтобы не потеряли люди ответственности и дисциплины. Тут уж ничего не поделаешь — такое время было! Трудное — не то слово.

Гора шлаку так и осела у Насти во дворе, как памятник Мирону. Детям ихним — трем сыновьям — не до стройки было, разбрелись кто куда, а Насте и старой хибары достало: обштукатурила, обклеила, добыла на плиту новую загнетку — живи. Шлак соседи купить предлагали — тоже строиться вздумали после войны, но Настя отказала. Каждую весну, после схода воды, присыпала им улицу у дома; и шуршали под окнами шаги, хрустко разносились по проулку — долго скребли душу, пока совсем не зарубцевалась.

Первые поездки с Настей и делала. А до этого все сигнализацию и устройство вагона учила: где какой кран, где какая система, как с титаном управляться в спальных вагонах, как с отоплением. Тоже ведь немало знать надо. Кабы мне грамоты побольше, говорила Насте, ей-бо, была бы у вас начальником. И была бы, соглашалась та, отчего же, ты у нас самая понятливая. И ведь правда считала себя самой понятливой, особенно в молодости: там, где не разбиралась, — догадывалась, где не хватало догадки, — наитие выручало.

Пригляделась, как другие делают, и сама стала соображать где что. На остановках — их было в прошлое время много, часто пережидали встречных — отлучались с товаркой по очереди от вагона — промышляли топливо: там кусок антрацита с тендера паровоза кочегар сжалится кинет, в другом месте обломки старых шпал окажутся — все в мешок. Дорога долгая, захочешь — много чего насобираешь. Брусочки-досочки проволокой стянет, мешок со щепками закрутит и тоже завяжет хохол чем есть. Слава богу, теперь дело за девками.

А девки — дочеря Верка да Галька — сидят уже, верно, на откосе, жуют собранный по дороге дикий чеснок и щавель и поглядывают на поворот. За поворотом — железнодорожный мост, с часовыми по концам, высоченный, длинный. По нему любой состав черепахой тянется. За мостом поворот, здесь также ход невелик, а там и приемный семафор показывается.

Тут она открывает глухой тамбур, приготовляется, проверяет, как будет держать на весу мешок левой рукой, а правой, очень цепко, поручень и скидывать сразу же за километровым столбом груз, а потом, если есть еще что скинуть, быстро попинаться в тамбур, хватать второе место и, приседая на последней ступеньке, сбрасывать и его к кювету.

А вот и девки — машут руками, сбегают с выкошенного откоса, того гляди, упадут… Ай, поганки! Сколько раз говоришь им, чтобы сидели смирно, замечали бы, где кувыркнется мешок, чтобы взять, и все. А тут и бригадир, и ревизоры могут быть, да и пассажиры иной раз попадаются такие: «Что скидываешь? Как это можно кидать мешки из вагона?»

Вот и Настины ребята на бугре, и Клавдии Епишиной… Из их вагонов тоже летят в кювет торбы да доски.

Верка и Галька, конечно, сразу в мешок сунутся — нет ли чего, кроме топлива: может, яблоки из Риги, хлеба кусок, в тряпку завернутый, или кукуруза вареная. А потом — обрадованные или же, наоборот, расстроенные — потащат мешок и дрова домой, впеременку, с частыми остановками для отдыха.

Она, бывало, успеет вагон убрать, отчитаться в резерве и со своею остатней ношей в избе заявиться, а их все еще нету. Приходится сразу встречать идти, на привычное место — к подъему у Афанасьевского надворья, бывшего старого монастыря. Там они и пережидают с тяжестями, не в силах одолеть последней горы.

Зато и сварить есть на чем, и обогреться. Все так промышляли, не одна она. Другие и научили.

Девки были бедовые, справлялись с домом и без нее. Настя вон троих оставляла, да мальчишек, — и ничего, обходилось. Но все равно, едет она в поезде, а сердце не дает покою. Так изболится подчас сил нет. И в голову всякое лезет: пожар ли, несчастье какое — вдруг разбилась старшая или младшая, или глаз себе какая выбила, или обкрадут их без нее, или цыгане узнают, что в хате никого, кроме детей, нет. В такие минуты и вагон бы кинула, да от Починка или Рославля не добежишь…

Так вот однажды приготовила обычный груз, собрала-увязала дровец Верке под силу — старшей, — а ее и нет на откосе. Приемный семафор был открыт, состав за мостом ходче пошел, а она и не знает, что делать: одна Галька на самом верху стоит, рукою машет.

— Верка где? — так заорала, что во всех вагонах, наверно, слышали, и вязанку не знает, бросать или нет.

— Там! — боязно показала Галька назад, где дом, и видно у нее издалека на щеках грязные следы от слез.

— Живая?

— Ага…

А рука уже и вязанку не держит, и сама она готова бросить поручень, чтобы сверзиться вниз и бежать бегом, разузнавать, что там такое стряслось.

Оказалось, у Верки тиф. Горит огнем она уже третий день, и встречать, глупая, вместе с Галькою собиралась, да сил не хватило — подкосились ноги у калитки. Тогда только и отпустила младшую сестру одну. А ту страх держит с самой ночи, когда Верка в бреду металась и непонятно разговаривала сама с собою. Но мамку надо встречать — пошла, заторопилась, чтоб не опоздать.

Прибежала домой, не заходя в резерв, не убирая вагона. Матеньки-боженьки! Доченька… А у Верки уже й сыпь по телу разошлась — по ней и определила сразу заболевание. Лакомство тогда из Риги привезла — халвы подсолнечной. Кладет халву Верке на язык, а та шевелит им, пробует редкую сладость, а не ест. Горько, говорит. Потом по всему городу бегала, лошадь искала, чтоб в больницу ребенка отвезти. Целый месяц жила Галька у Шулягиных, с ребятами, пока Верку не выписали — худющую, стриженную наголо.

Семен, когда бросил их, приходил без нее, хотя она и наказывала не отворять ему дверей. Первый раз записку оставил, что, дескать, еще придет. Просил позволения взять кой-какие свои вещи оставленные. Благородным хотел быть, позволения спрашивал. Подлецу все к лицу… За все время куска хлеба родным детям принесть не нашелся. А как пришел, по-людски все же поговорили, — чего уж рядиться вдогонку…