Поэзия первых лет революции - Меньшутин Андрей. Страница 32
Эстетическая программа имажинистов, преподносимая как сенсация, мало чем отличалась от прежних лозунгов футуризма. О том же говорила их «генеалогия», но «оттенок» состоял в том, что имажинисты были связаны не с главной, кубофутуристической группировкой, а с промежуточным «Мезонином поэзии». Сюда входили некоторые имажинисты (В. Шершеневич, Р. Ив, выступавшие в прошлом как футуристы, а теперь изменившие имя и создавшие видимость нового, самостоятельного литературного направления. Футуризм «Мезонина» по сравнению с «кубо» носил более «мирный», умеренный и в то же время более отчетливо выраженный богемный, буржуазно-индивидуали стическии характер и, не доходя до таких крайностей, как заумь, разрабатывал в основном общие для всех этих группировок, урбанистические мотивы - смесь Северянина с метафористикой городских стихов раннего Маяковского. Уже тогда В. Шершеневич, впоследствии руководитель имажинизма, проповедовал взгляды, легшие в основу его будущей группы: к лозунгу «слово-самоцель» он добавлял «образ-самоцель», что никак не противоречило футуристическим принципам, ибо под «образом» разумелась «чистая», лишенная содержания форма, а связывать «образы» в стихи предлагалось по закону «максимального беспорядка», с упором на «новизну» и «оригинальность». «Я по преимуществу имажионист, - писал Шершеневич в 1916 году. - Т. е. образы прежде всего. А так как теория футуризма наиболее соответствует моим взглядам на образ, то я охотно надеваю ...вывеску футуризма...»229.
В 1918 году этот «имажионизм» (точнее говоря, разновидность футуризма, прекрасно умещавшаяся под общей «вывеской») заявил о своей самостоятельности. «Футуризм умер потому, что таил в себе нечто более обширное, чем он сам, а именно имажионизм»230. В действительности произошло обратное явление: от «обширного» и пестрого футуризма откололась группа, желавшая оставаться на прежних - аполитичных, откровенно. декадентских, сугубо формальных позициях. В новых условиях имажинисты взяли на себя функцию дооктябрьского футуризма, утверждая независимость искусства от жизни, «победу образа над смыслом и освобождение слова от содержания»231. Они повторяли «зады» футуризма, акцентируя в нем эстетские, анархистско-индивидуалистические черты и составляя оппозицию к «левому» крылу во главе с Маяковским.
Когда однажды на диспуте в 1925 году Маяковского спросили из зала, где его желтая кофта и цилиндр, - он ответил, что десять лет тому назад продал их Мариенгофу232. Эта шутливая реплика довольно точно передает место и роль имажинистов в литературном развитии. Воюя с современным Маяковским поэтом Октября, они охотно перенимали у него же некоторые, отошедшие в прошлое, стилевые особенности и самый облик его лирического героя дооктябрьской поры. В стихах А. Мариенгофа и В. Шершеневича, наиболее типичных представителей имажинизма, образы и интонации раннего Маяковского встречаются очень часто.
Один иду. Великих идей на плечах котомка,
Заря в животе
И во лбу семь пядей.
Ужасно тоскливо последнему Величеству на белом свете!233.
Эй, люди! Монахи, купцы и девицы!
Лбом припадаю отошедшему дню...
- Продается сердце неудобное, лишнее!
Эй! Кто хочет пудами тоску покупать?!234
Но это очевидное сходство носило чисто внешний, поверхностный характер, поскольку в творчестве имажинистов отсутствовала та нравственная и эстетическая мотивировка, которая позволила Маяковскому поставить свою личность в центр мироздания, взвалив на нее ответственность за судьбы человечества и превратив это огромное страдающее «я» в тему вселенской трагедии. Полная безответственность, аморальность, мелочный эгоцентризм - вот что было свойственно имажинистам, усвоившим лишь позу раннего Маяковского и обратившим ее в холодную литературную игру на тему: «Как можно глубже всадить в ладонь читательского восприятия занозу образа»235. В их поэзии «желтая кофта», эпатаж, нарочитая грубость, эксцентризм получили иную идейную направленность - не в адрес сытой, «добропорядочной» буржуазной толпы, а в пику новому порядку, революционной государственности. В то время как передовая советская поэзия развивалась под знаком общественного «дела», долга, классовой сознательности, самодисциплины, имажинисты культивировали «деклассированное сознание», «бунт ради бунта», ничем не ограниченное, анархическое «своеволие». Последние певцы индивидуализма, они рассматривали свое творчество как некий «частный сектор» в поэтическом хозяйстве страны и кокетливо писали о собственной гибели под железной пятой будущего, рисовавшегося ими в виде (обычном для декадентского восприятия) уничтожения личности, искусства, любви и т. д.
Мы последние в нашей касте
И жить нам не долгий срок.
Мы коробейники счастья,
Кустари задушевных строк!
Скоро вытекут на смену оравы
Не знающих сгустков в крови,
Машинисты железной славы
И ремесленники любви.
И в жизни оставят место
Свободным от машин и основ:
Семь минут для ласки невесты,
Три секунды в день для стихов...
Торопитесь, же, девушки, женщины,
Влюбляйтесь в певцов чудес.
Мы пока последние трещины,
Что не залил в мире прогресс!236
Но материал современности, как всякий литературный материал, имеющий для них самодовлеющую эстетическую ценность, довольно широко входил в поэзию имажинистов в виде разрозненной и хаотически перепутанной «толпы образов». Это накладывало на их стиль отпечаток новизны, которой они щеголяли наподобие футуристов, призывая к непрерывному формальному изобретательству. Они не отворачивались надменно от окружающей действительности, как это было свойственно эстетам иной литературной «формации», например акмеистам, а пользовались ее элементами для легкомысленной словесной игры, закручивая «кооперативы . веселья» или «кондитерские солнц» и нарочито сопрягая образы разнородных планов - в погоне за эффектом ошеломляющей неожиданности. Индустриальная эстетика, характерная для поэтов Пролеткульта, под пером Шершеневича приобретала, например, такой «странный поворот»: «Я пришел совершить свои ласки супруга с заводской машиной стальной!»237Аналогичным путем «обыгрывались» революция и религия, город и голод, мировая история и собственная одинокая судьба отщепенцев и литературных гурманов, «развратничающих с вдохновеньем» и прожигающих жизнь в словесных оргиях. Справедливо будет сказать, что эта «личная тема», исполненная откровенных признаний в своей внутренней опустошенности, нищете, безверии и окрашенная двойственным, извращенным чувством «веселого отчаяния», иронической нежности, ласкового цинизма по отношению к самому себе, звучала у них наиболее правдиво:
Но пока я не умер, простудясь у окошечка,