Фотограф смерти - Лесина Екатерина. Страница 57

Коготки ее раздвигали волокна ткани, пробираясь сквозь рубашку. Кожа остановила их ненадолго, ровно настолько, чтобы он сумел сделать вдох.

– Я нарушила все правила… ради тебя.

– Ты собиралась меня сдать, – возразил он, пытаясь отсрочить неизбежное.

– Я бы тебя спасла.

Врет.

– Я и сейчас хочу тебя спасти.

– Врешь!

Пальцы коснулись альвеол. Он видел их изнутри – розовые гроздья, похожие на мясистые виноградные ветви. Ягоды то расширялись, заглатывая воздух, то сжимались, почти соприкасаясь гладкими стенками.

– Я люблю тебя. А ты меня не любишь. Ты никогда меня не любил. И никого не любил, кроме нее, конечно. Ты все делал лишь для того, чтобы ее вернуть.

А вот и сердце. Скользкий мешок перикарда, как гидрокостюм, повторяющий каждый изгиб мышцы. Из-под него выползают трубопроводы артерий, а в него вползают широкие горловины вен. Кровь не смешивается.

Он со школьного курса помнил, что кровь не смешивается. А теперь увидел ее, черную венозную и яркую, как лак на Всеславиных ногтях, артериальную.

Эти ногти исследовали его сердце с беспристрастностью дежурного патологоанатома. Но ведь он был жив! Его сердце продолжало стучать, выплевывая кровь, порцию за порцией.

– Бедненький. Мне так жаль. Я виновата, – Всеслава сменила тон, но его не обманешь: призракам нельзя верить. – Я решила, что ты здоров. Это же такой пустяк был… творческая депрессия. У всех случается, верно? Особенно у талантливых. А ты талантливый. Гений.

Если ей не отвечать, она уберется.

– Ты и Женечку убить собираешься? Бедняжка. Она тебя тоже любит. Даже сейчас любит. Надеется, что ты передумаешь. Но мы-то знаем правду. Не передумаешь.

Всеслава вдруг сжала руку, и сердце остановилось. Резкая боль в груди бросила его на пол, прижала к доскам. Он лежал, вдыхая гнилой их аромат.

– Теперь ты знаешь, что убивать легко.

– Она… начала… камера…

– Конечно. Твоя драгоценная камера. Если хочешь знать, то это я посоветовала отдать ее.

Пальцы сжимались и разжимались, создавая замедленный ритм, который позволял жить, но не позволял шелохнуться. Он ощущал, как немеют пальцы, и эта немота, доползая до ладоней, рождает мелкую судорогу.

– Аннушка… из-за вас… Аннушка умерла…

– Не из-за нас. У нее шизофрения была, как у матери. Шизофрения наследуется. Просто проявилась рано. И, может, это вы своими фантазиями убедили девочку? Ты же знаешь, как это бывает? Если очень сильно верить во что-то, то это что-то и происходит. А если не происходит? Тогда необходима помощь. Один-единственный шаг… один-единственный шаг… Шаг!

Всеслава кричала, и он испугался, что на ее крик придут люди. Но потом вспомнил, что все это – и рука, вцепившаяся в сердце, и крики – не взаправду.

– Нет, любимый, – возразила она. – Я существую. И ты существуешь. И твоя мания. Посмотри.

Она сама повернула его голову налево.

– Видишь?

Грязную стену с полкой, повисшей на одном гвозде, и двумя бумажными иконками.

– Нет. Не это. Смотри хорошенько.

Вторая рука нырнула в его голову. Ее прикосновение породило зуд и острый металлический привкус во рту. Всеслава перебирала нервы, как арфистка струны арфы. Перед глазами стало темно, но вскоре темнота исчезла, как исчезла и стена. Он видел дом. Огромный серый монолит с кружевными корзинками балконов.

– Узнаешь местечко? Я рада, что могу увидеть его теперь. Я столько слышала об этом отеле… об этой девушке. Неужели она и вправду так красива?

– Не… в… крсте…

Теперь, когда Всеслава держала поводья его нервов, говорить не получалось.

– Смотри, – нежно сказала она, касаясь ледяными губами шеи.

Он видел это место тысячи раз, ночью, днем, всегда. Камни мостовой. Зеленый автобус на углу. Такси ленивой лондонской породы. Голуби. Дамочка с собачкой. Он смотрел на дамочку, раздумывая, стоит ли она кадра. Белое пальто. Зеленая шляпка-таблетка. Вуаль. Зонт. Поводок. Мальтийская болонка в клетчатой попоне…

– Не отвлекайся, – попросила Всеслава.

Он засмотрелся на болонку, на то, как брезгливо и удивленно та обнюхивает фонарный столб. А потом вдруг подпрыгивает. Она лает, воет, кружится, и эта истерика заставляет его сделать снимок. И еще один. Потом камера находит искаженное лицо дамочки. Гротескный ужас очарователен.

Все очень медленно.

Все безумно медленно. Вот морщится лоб и растягиваются щеки. Кожа-парусина натягивается на острых углах скул. Отверстие рта черно, и розовая рамка губ лишь усиливает эту черноту.

Камера в руках безумствует.

И он тоже.

– Повернись, – приказывает Всеслава.

Поворачивается он, как в тот раз, лишь затем, чтобы изменить точку съемки, захватить и дамочку, и собачонку, и то, что напугало обоих.

Оно похоже на груду тряпья. Чучело рухнуло.

Откуда здесь чучела?

Красное на сером. Красное на желтом. Красное заливает мир, пожирая камень за камнем, и колеса неповоротливого лондонского такси вязнут в красноте. Он же подходит, не боясь утонуть. Он снимает и снимает, уже автоматически, не отдавая себе отчета в собственных действиях. Стрекот камеры заглушает все прочие звуки, кроме дыхания.

А он, встав на колени, продолжает фотографировать.

– Видишь, какой ты ублюдок? – интересуется Всеслава, отпуская сердце. – Ты и тогда не бросил своего занятия. Нехорошо.

– Я не понял, что это она.

– Лжешь.

– Лгу.

Понял. Если не сразу, то очень быстро. И хотел кричать, звать на помощь, сделать что-то – к примеру, чудо, – но не сумел. Камера в руках связала его, всецело подчинив собственным нуждам.

– Ты сама говорила, что я не виноват.

– Я повторю: «Ты не виноват», – Всеслава выпустила сердце и руку из головы убрала, но нервы пылали, растревоженные ее прикосновениями. – Я тысячу раз готова повторить, что ты не виноват.

– А кто тогда?

– Никто. Она сама.

Металлический привкус стал острее, а в слюне, которая натекла изо рта, виднелись красные кровяные нити. У него в последнее время сильно ослабли десны.

– У вас случилась интрижка, – продолжала Всеслава своим прежним, спокойно-врачебным тоном. – Бывает.

– Это не интрижка. Мы полюбили друг друга…

– Конечно, любили. Ты ее. Она тебя. И еще того, который был до тебя. Сложное положение для хрупкой девочки, не правда ли?

– Оставь ее в покое…

– Не могу. Я мертва. И не по своему выбору, заметь. Ты меня убил из-за этой маленькой поганки, которую, между прочим, давным-давно сожрали черви. От нее остались лишь кости. Череп. Позвонки. Ребра. Возможно, волосы. Одежда какая-никакая… но больше ничего! Ты не оживишь ее! Ты никогда не сумеешь ее оживить! Никогда!

Звуковая волна опрокинула его навзничь, придавила к полу, словно желая растереть, превратить в месиво костей и крови, точно такое же, какое он видел в тот раз.

Надо было умереть самому.

Но он не смог.

– Прости, пожалуйста, – сказал он. – Уйди, пожалуйста.

– Отпусти ее, – попросила Всеслава. – Позволь ей уйти.

Нет. У него получится. Он знает.

Ромашки разрослись вдоль забора. Бело-желтые соцветия их проглядывали сквозь жгучую крапивную изгородь и прямо-таки просились в руки.

Дашка и сорвала, а потом села на кирпич и принялась обрывать лепестки.

– Сдаст… не сдаст… сдаст… не сдаст…

Вась-Вася уехал еще вечером, и от визита его, равно как и разговора, оставался странноватый привкус безумия, как будто Дашка вдруг заразилась непонятной болезнью, выворачивающей сознание наизнанку. Выпить бы… У Артема точно заначка имеется, хотя он и врет про здоровый образ жизни.

Выяснилось, что он вообще врет изрядно.

Чему удивляться?

Лепесток остался последний. Выходило, что Вась-Вася их все-таки сдаст, но Дашке верить в такое не хотелось и потому отправила ободранную ромашку назад, в крапивное море.

– Злишься? – поинтересовался Артем. Он уже давно наблюдал за ней, не делая попыток заговорить. Вот и не делал бы дальше. Разговаривать с ним у Дашки желания нет.