Убить, чтобы воскреснуть - Арсеньева Елена. Страница 42

Попытался стряхнуть с себя это неизвестное насекомое, но оно держалось цепко, зудело:

— Ну давай, давай!

Герман почувствовал, что задыхается.

— Эй, ты! — фальцетом закричал кто-то рядом. — А ну пошла! Пошла вон, говорят!

Насекомое запищало недовольно, потом что-то рвануло его с груди Германа — и он со всхлипом глотнул свежего воздуха.

— Живой?

Чье-то лицо замаячило наверху, и Герман, поняв, что лежит, неуклюже начал подниматься.

Незнакомые руки помогали ему, незнакомый голос успокоительно журчал рядом:

— Ну, слава богу, а то я думал, она тебя до смерти заласкала.

— Она — кто? — выдавил Герман, опять утверждаясь на ногах.

— Да бес ее знает, блядь какая-то, — спокойно ответил незнакомец. — Кого ж тут еще найдешь, на Сухаревке?

— Где-е?

— Ты что, забыл, где есть? Сухаревка — это ж самое в Москве проституточное место! Там, где ларьки, девки почище, с сутенерами да охраной, а здесь попроще, подешевле таскаются. Только это одно слово, дешевле, мол, а на самом деле как доберутся до кармана, так все повысосут, пиявицы. А тебе Хинган на что надобен?

Это имя подействовало на Германа, будто разряд тока.

— Хинган?! Это ты — Хинган?

Вцепился во что-то, тряхнул, мечтая добраться пальцами до горла… и получил такой удар по носу, что искры посыпались из глаз.

— Ну, сучонок! — воскликнул рядом обиженный голос. — Я его же спас, а он же меня давить норовит! Угомонись, я не Хинган, понял!

— А он — где?

— Да на хрен тебе дерьмо такое, скажи на милость? Ты ж не из блатных — чего к этому фраеру тянешься? Поезжай лучше домой, проспись, утро вечера мудренее… Машину вести сможешь?

Герман мотнул головой.

— Сколько дашь, если я тебя отвезу? — оживился его спаситель.

— Сколько хочешь, — Герман слепо зашарил по дверце, пытаясь найти ручку.

— А ехать далеко?

— Во Внуко-во… Улица Лесная… 36…

— Ты мне еще про этаж скажи. Сдуреть, это ж какая даль! Точно, заплатишь?

Герман ввалился на заднее сиденье, упал плашмя. Сил достало только на то, чтобы нашарить в кармане ключи, протянуть незнакомцу и выдохнуть слово, которое теперь одно владело всем его сознанием, всем существом:

— Хин-ган!

— Да найдем мы тебе того Хингана, только не плачь!

Загудел мотор, все заколыхалось, унося Германа в сонную глубь… но и во сне он, чудилось, слышал это успокоительное: «Найдем… найдем Хингана!» — и блаженно улыбался.

* * *

Ворота кладбища оказались закрытыми. Кавалеров укоризненно покачал головой: на улице еще белый день, что только люди себе позволяют? Хотя уже полчетвертого, скоро начнет смеркаться… так что, пожалуй, правильно делают, что закрывают. Совсем ни к чему, чтобы ночью по кладбищу шлялись люди. Еще заблудится кто-нибудь, замерзнет. Да и спятить здесь недолго в темноте!

Он погромыхал калиткой. Вышел сторож с таким неприступным выражением лица, что любой другой на месте Кавалерова сделал бы от ворот поворот. А он только усмехнулся и достал из кармана скомканный полтинник.

Сторож без звука снял замок.

Кавалеров еще раз оглянулся — нет, никого на подъездной дороге и автостоянка пуста, — и вошел в калитку, которая тотчас же с грохотом захлопнулась за его спиной.

Невольно вздрогнул. Он всегда вздрагивал от такого вот железного, ржавого, захлопывающегося громыхания. Бесповоротного… Ну что ж, от этого никуда не деться. Может быть, когда-нибудь он забудет, как одинаково скрежещут все на свете тюремные ворота. Хотя вряд ли. «Это уж профессиональное!» — как любит говорить сучонок.

Кавалеров еще раз оглянулся. Послышалось, что сзади подъехала машина. Вот именно — послышалось.

И все-таки он пошел не по расчищенной дорожке, а обходной тропкой, кое-где проваливаясь чуть не по колено. Набрал снегу в оба башмака почти сразу. Вот где ненавистные валеночки сгодились бы. Да ладно, подумаешь, горе! Зато надежно. Напороться здесь на какое-нибудь знакомое рыло — нет уж, тяни назад!

Предосторожность оказалась излишней. Никого! Серая фигурка мраморного ангела чуть не до половины занесена снегом. Значит, сучонка после позавчерашнего бурана здесь не было.

Кавалеров покачал головой. Правда, что сучонок! Лишь бы злобу свою утолить, а ребенок тут один, заброшенный…

Почему-то стало невмоготу глядеть на эту снежную гору. Тихое бешенство вскипало в душе, рвалось криком…

Нет. Нельзя давать себе волю, как ни хочется. Здесь, сейчас — нельзя! Вечером он должен быть на месте. Нельзя надолго оставить сучонка без присмотра. Эта тварь сравнима только с тем бесом, который точит Кавалерова изнутри. Обоим нельзя давать свободы. Обоих надо держать в узде!

Он зачерпнул пригоршню снегу и приложил к лицу. Лоб сразу заломило, но от сердца отлегло.

Так… хорошо, хорошо!

Кавалеров огляделся. Вроде бы где-то здесь, у оградки…

Сунул руку в сугроб и после недолгих поисков откопал небольшую совковую лопату.

Да, поразмять костоньки — это как раз то, что ему нужно. И, главное, никакого риска: увидев расчищенную могилку, сучонок, конечно, вытаращит глаза, но подумает только, что у Кирилла, наконец, совесть взыграла, решил навестить свою кровиночку, прибрал могилку либо сторожу заплатил. А поскольку они с Кириллом не общаются, значит, и спроса быть не может, проверить не удастся. Ну а если Кирилла и в самом деле сюда нелегкая пригонит, он решит, что, как всегда, сучонок подсуетился.

Нет, нет — никакого риска, что может раскрыться участие Кавалерова в этом деле. И вообще — никакого риска, что участие Кавалерова хоть в каком-то деле может раскрыться! Если он сам этого не захочет, конечно.

Кавалеров махал лопатой так ретиво, что взопрел. Сбросил шубу. Снег был тяжелым, вязким. Значит, еще больше потеплеет. Опять небось раскиснет все вокруг, как та вечная мерзлота в мае-июне…

Плиту и памятник он очищал руками — бережно, неторопливо. Вспотевшую спину опять пробрало морозцем. Пришлось одеваться.

Застегиваясь на все пуговицы, Кавалеров с блаженной улыбкой взглянул на озябшего ангела.

Да, вот теперь — красиво. Это зрелище было одним из самых радостных в его жизни — кладбище, памятник, мраморное надгробие с надписью:

«Дашенька Смольникова. 16 июня 1990 г. — 25 ноября 1996 г.

Ты ушла — и унесла с собой наши жизни».

Первый раз прочитав эти слова, Кавалеров просто-таки онемел от изумления. Ну как, ну каким же образом они догадались написать именно это?! Неужели обо всем узнали, поняли все и отвечают ему: ты добился, чего хотел, мы признаем это… Кавалерову даже скучно стало. Его труд как бы обесценился! Ведь хотелось заглядывать в глаза каждому из них поочередно, долго рассказывать, что он сделал, каким образом, а главное — почему. А тут как бы мечту отняли! Но потом, побродив по кладбищу, Кавалеров начитался всякого на памятниках и надгробиях и немного успокоился.

Чего только люди не напишут! Но это одни слова — как правило, весьма хилая оболочка истинного чувства.

Кавалеров медленно натягивал перчатки на покрасневшие руки, поглядывая на узкую лавочку, притулившуюся под оградкой. Когда он смотрел на эту лавочку, его разрывали два противоречивых чувства. С одной стороны, хотелось — как хотелось бы! — увидеть тут их всех, сидящими в рядочек и проливающими горючие слезы. Но Кавалеров слишком часто бывал на кладбище, чтобы не знать: печаль над могилкой — на могилке и останется. Как букетик сухих, неживых бессмертников. Ее с собой не берут. Здесь плачут, убиваются одни люди, а к воротам подходят, в машины садятся совершенно другие. Живые! Не лучше ли так, как случилось? Дед еле бродит, волоча парализованную половину тела. Бабка, то и дело хватаясь за сердце, разрывается между ним и бывшей детской, где взаперти сидит ее взрослая дочь, забывшая все на свете, даже свое имя, изредка лепечущая:

— Дашенька хочет кушать! Дашенькина ляля сломалась! Дашеньке страшно, страшно!

Страшно, что и говорить…

Муж этой самой женщины, которая мнит себя собственной дочкой — еще живой дочкой! — днями и ночами сидит перед компьютером, рисует свои цветные обманки, искренне веря, что они порадуют кого-то так же, как радовали погибшую девочку. Ну а сучонок…